Машинист был мужчина, как говорится, в соку. Петерсон любил выпить. И мог себе позволить. Кто ж тут, кроме него, паровик запустит?
Кто ж тут, кроме него… Напившись, Петерсон ёрничал, лез к бабам. Лицо наливалось красное, как кирпич, пальцы сжимались в кулаки, а сам он, большой и грузный, деревенел, точно колода.
Женщины хоть и повизгивали, но не убегали, потому что мужчин было только трое. После войны по всей волости их раз, два — и обчелся. Да и Петерсон чуть живой из болота выбрался. Сплоховал он тогда, не заметил, наступил на мину. А уж как остерегался, как остерегался!
Больше всего на свете Петерсон боялся потерять деревянный протез. Продрав глаза, в омете или в закромах на зерне, он первым делом хватался за протез. Женщины с Петерсоном не залеживались, самих себя было стыдно, а протез, промасленный, колючий, частенько терялся. Машинист ненавидел протез и, напившись, срывал с ноги, швырял куда попало. Петерсон был здоровяк, каких немного, война в нем силы не убавила, любая работа ему по плечу, но работать Петерсон не хотел. Сощурившись, поглядывал, как бабы валили на плечи мешки с обмолоченным зерном и, стиснув зубы, тащили их на весы, потом грузили на подводу. Целый день глазел он на женщин да потягивал пиво. В одном доме пиво знатное, в другом так себе, раз на раз не приходится. Не приходится.
Расставив на столе локти, машинист поглядывал на женщин. Временами бросит сквозь зубы что-нибудь непотребное. Никто не смеялся. Петерсон обозлился, потянулся за пивом, не достал, тихо выругался.
Хозяин, Давид Грикис, владел хутором первый год, и если верить бабам, то быть ему и последним, потому как все, мол, отымут, отдадут колхозу, только кур оставят.
Что Давиду куры? Давиду нужна земля, ради нее он мыкался, ждал смерти родителя, а старик, как назло, держался. Поскрипит, покашляет, на ломоту пожалобится, утром табаку нанюхается, расчихается не приведи господи — и опять хоть бы что. Ох, надоело Давиду ждать, но был он двужильный. Таким работа его сделала. От света и дотемна. Теперь все перешло в его собственность. Все, что своими руками поднял, скосил, вспахал. Он труженик полей — сейчас это так называется.
Давид и ждать перестал, и когда совсем было отчаялся, когда земля потеряла прежнюю ценность… отец пошел весной порубить кустарник на меже, промочил ноги, простудился и помер. Нежданно-негаданно. Хутор перешел к Давиду. Он не растерялся, всю жизнь к тому готовился. Даже не заметил, как мимо дома, постреливая, прошли обе армии. Не до них было.
Давид пахал, сеял, косил.
Стол пришлось накрыть как положено. Кувшин с пивом доверху полон, еще целый бидон в запасе, миска тушеной капусты — ешь сколько влезет, — пирожки со шпиком, с тмином… Но сколько ж можно трескать? Едят вроде чинно, не торопятся, а съедают прорву. Взять того же Апшула… жрал, жрал, и уснул за столом, а ведь утром проснется, жалеть будет, что так рано завалился, не успел как следует брюхо набить.
Давид поймал себя на прежних горьких мыслях. Хоть бы на людях смотреть веселей, улыбаться, что ли, пошутить с соседками. Ох, разговоры эти — с ума нейдут! Молчали бы лучше, а то мелют, мелют… И накличут беду, глазом моргнуть не успеешь. Откуда пошли эти толки про землю?
Давид был немолод. Высох весь, покоробился. В груди что-то хрипело, по ночам не спалось. Сестра варила настой из цветов липы и давала пить горячим, добавляя меду и свежего коровьего навоза. Давид пил всю осень, а лучше не становилось.
Сестра предупредила, чтобы подыскивал себе женщину. Весной ока собралась перебираться в город. Работа, вишь ты, заела ее, живьем в могилу гонит…
Работы Давид не боялся, а вот остаться одному было боязно. С сестрой они ладили, жили в согласии… да и много ли жить-то еще? Совсем пустяки.
Тэкла принесла последнюю тарелку с пирогами и поставила ее перед машинистом. Петерсон обнял Тэклу за талию, усадил рядом с собой и, довольный, постучал протезом по полу.
Давид вздрогнул, мысли разом оборвались, он сказал:
— Тэкла, принесла бы пива!
— Да кувшин-то полон! Не видишь?
— Ну тогда…
— Дай ты посидеть мне спокойно, целый день на ногах, а надо пива, сам сходишь!
Давид выбрался на кухню, засветил закопченный фонарь «летучая мышь», вышел из дому. Небо было темное, под ногами хлюпала грязь. Подмораживало.
«Это хорошо, — подумал Давид, — утром будет легче на проселок машину вытянуть». Размашистым шагом пересек двор, отпер амбар. Подошел к закромам и ткнулся лицом в ворох пшеницы. Давиду показалось, что зерна ожили, зашевелились, стали подниматься, как на дрожжах, пересыпаться через край, заполняя амбар снизу доверху, с головой засыпая самого Давида — только бы сделать его богатым.
Читать дальше