— Не дует вам из окошка? — говорил он тихо и вкрадчиво. — Можно бы закрыть, да не душно ли будет? Далеко ли едете?
— В Брянск, — ответила она благосклонно.
— Домой? В гости?
Они разговаривали — Родион шептал торопливо, много. Она отвечала коротко, но поощрительно.
А Навашин пытался не слушать. Его жизнь ему постыла, но, видно, деваться от нее некуда. Она все время наступает на пятки — в лесу, на случайном ночлеге, в поезде, в частом шепоте вагонного спутника.
— Вы — женский пол — про политику плохо понимаете. Вам бы только, чтобы войны не было и мужик дома сидел, — шептал Родион Петрович, — а нет того, чтобы обдумать. Милок мой, если бы ты то видела, что я… Это ж уму непостижимо! Послушай, давай выпьем, у меня на донышке осталось. Для бодрости. Мужика своего боишься? Ничего, я вступлюсь. Он тебя давно не видел. Сгоряча простит. Ну, ладно, ну и не надо! Я и без вина как пьяный. Ты вдумайся…
Я поначалу спрашивал: «Тебя за что? А тебя?» Потом перестал. В плену был? За проволоку. Слово сказал — туда же! Ты вдумайся…
Навашин встал и, перешагивая через мешки и корзины, пошел вдоль вагона. Храп. Сонный всхлип. Жалобное старушечье бормотанье. Кто-то захлебнулся дурным, нечеловечьим воплем. Так кричат только во сне. Темная вагонная одурь.
— Что, не спится? — спросил Навашина усатый проводник. Он сидел в своей комнатенке и пил чай из большой эмалированной кружки.
— Не спится.
— Есть папиросы. Храню на случай. Хочешь?
Сергей курил и глядел в окно. Там, за окнами, чернел лес. На многие километры черной зубчатой стеной — лес. Он подвигался к самым окнам и вдруг, отпрянув, уступал место полю, и снова вырастал рядом с поездом и неутомимо шел рядом. Скоро начнутся места, где он воевал. В сущности, каждое воспоминание — ловушка. И никогда не знаешь, что отзовется в тебе самой горькой горечью. После всего, что осталось позади, какая малость — слова Ипполитова. Но они тоже гнались за ним по пятам. «Вы были мучением моего детства». Оказалось непросто услышать такое…
* * *
Утро. Розовая женщина сошла в Брянске. Родион Петрович помог ей вынести чемоданы. Сергей видел, как он сдал ее с рук на руки высокому майору-танкисту. Вернулся и, притихнув, стал глядеть в окошко. И вдруг чей-то спившийся надрывный голос просипел:
— Граждане! Я только что из тюрьмы! Через три дня иду в психическую больницу! Подайте! Спасибо, девушка! Спасибо, мамаша! Спасибо, граждане, добрые люди!
Он шел по вагону, протянув руку и поворачиваясь всем корпусом к тому, кто подавал. Лиловые мешки под глазами. Щербатый рот. Сиплый надрывный голос забивал уши.
— Самое дорогое на свете — это мамочка! Некоторые говорят, что жена! Неверно! Мать сама куска не съест, а ребенку отдаст. А жена сожрет и не подавится, а про тебя и не вспомнит.
Он передохнул, остановился и с пьяной слезою выкрикнул:
— И врагу не пожелаю получить шизофрению! Стать дурачком! Прощайте, граждане!
Он проковылял в конец вагона. Родион Петрович обернулся к Навашину и сказал:
— А не много ль нас таких развелось, а?
* * *
Как это было… Что послужило поводом или, вернее, к чему придрались… В самом деле, как это было…
…Есть такие слова: Ялта. Гурзуф. Мисхор. Слышишь их и понимаешь: слово — живое существо. От него пышет жаром, морем, густым запахом магнолии. Так вот, он возвращался из Ялты. И вез с собой нераспустившуюся магнолию — твердый лакированный бутон. В купе их было двое — он и какой-то длиннолицый унылый дядька. Он сидел за столиком, пил коньяк и все угощал Навашина.
— Я проводнице велел больше никого к нам не сажать. И так духота, — говорил он.
По лицу нельзя было понять, сколько ему лет. То казалось, не больше сорока. То будто за пятьдесят. Длинное лицо, мутные от коньяка глаза. Чуть выпирающие вперед верхние зубы. И длинные, очень тонкие, какие-то лягушачьи губы. Он все пил, пил, голос его звучал сварливо: и постельное белье в вагоне не такое, как надо, — вот в ленинградской «Стреле» простыни как снег, и перед иностранцами не стыдно. И вентилятор шумит, а выключить нельзя — душно. Он то закрывал окно, то открывал. И пил, пил. Когда они уже легли — Навашин, по своему обыкновению, на вторую полку, хоть нижняя была свободна, а попутчик у себя внизу, — вдруг в темноте раздался его размеренный, спокойный голос. Ни раздражения, ни суеты. Задумчиво звучали снизу его слова:
— Вызывают меня и говорят: «Ты — комсомолец. Время, сам видишь, трудное. Мы не ко всякому обратимся, а к тебе, видишь, обратились. Доверяем. Нам надо, чтоб ты сообщал про разговоры, какие ведутся». Я: «Да что вы, я всегда скажу, если какая антисоветчина, сам приду и скажу». Они: «Да нет, не так ты понял. Совершенно не так. Нам просто изучить настроение, знать, чем дышат люди. И, как комсомолец, ты должен помочь. Мы тебе доверяем».
Читать дальше