— Понятие о сотворяемом не дается, оно приобретается…
— А совесть? — опять оставив без внимания слова учителя, наступал отец Валентин. — Совесть, которая также дана человеку богом?.. Она служит только добру. Из ее чаши утоляют себя жажда любви к ближнему и жажда доброго деяния. Все подвиги и высокие самопожертвования совершены совестью.
— Да, но понимают люди совесть по-разному. И кроме того…
Но отец Валентин и на этот раз «не услышал» учителя, продолжая:
— А отрезвляющее нас чувство стыда? А возвышенный пример доброты? Порыв признательности? Протесты вашего же собственного сердца, когда что-то мелочно-личное толкнуло вас в объятия порока? А благостный урок страдания?..
«Благостный урок страдания…»
Эти слова и пришли мне на память, когда я слушал грустные откровения майора Кривени и чувствовал, как «новый» Кривеня заслоняет и подавляет во мне Кривеню «старого».
Тот, давний, — это Кривеня до «урока страдания»; этот, новый, — после…
Вот он протягивает мне руку, сильно жмет мою, с прежней пристальностью вглядываясь в меня. Не отпуская руку, объясняет, где можно купить цветы. А сам все смотрит мне прямо в зрачки и вдруг, спохватившись, говорит:
— Извините меня, что так разглядываю вас. Но сейчас мне взбрело в голову… знаете что?
— Не знаю, товарищ майор.
— Мне кажется, что вы… — он виновато усмехается, делает паузу и, точно набравшись решимости, заканчивает, — похожи на того курсанта.
Теперь уже обе его руки на ремне, пальцы нервно теребят бляху. А глаза грустно и беспокойно ждут ответа.
И я не мог не признаться:
— Да, это был я.
Он отвел глаза, наклонил голову, стал разглядывать свои сапоги. Глухо сказал:
— Вот видите, как бывает. Не серчайте.
— Что вы!
Кривеня поднял глаза, они были темными и неживыми. Но тут же прояснились виноватой усмешкой.
— И за картинку, что я нарисовал, не обижайтесь, ради бога.
— За какую картинку?
— Ну как же… «Безусый… желторотый… на пушке молочко…» — Кривеня пристыженно и досадливо махнул рукой и, снова протянув мне руку, сказал просительно: — На обратном пути подверните к окошку. Ладно?
Я согласно кивнул.
А Кривеня добавил:
— На меня, правда, эскулапы что-то сейчас зарятся. В госпиталь сватают… Ну да все равно: подверните, если не в труд.
— Что-либо серьезное? — спросил я, обрадовавшись перемене разговора и думая, что ухожу от неприятной для моего собеседника темы.
Но то, о чем я спросил, было, наверное, еще больнее для него.
— Серьезное? — переспросил Кривеня и нервно помял зубами верхнюю губу. — Как вам сказать?.. Во всяком случае, не шутейное.
Наступила неловкая минута, но Кривеня тут же нарушил молчание:
— Так до встречи, значит?
— До встречи.
Он с силой тряхнул мне руку, коснувшись одновременно второй своей рукой моего плеча, и торопливо зашагал по перрону обратно, к воинскому залу.
Идя от вокзала через площадь, в сторону моста, где, по словам майора Кривени, «какие-никакие, но можно найти цветы», я с удивлением думал о том, что слова отца Валентина, священника, уже, оказывается, «работали» во мне. За что-то зацепились, во что-то проникли и — вот, как чуткий, все с полуслова понимающий прислужник, явились по самому первому зову житейского размышления.
«…А возвышенный пример доброты? Порыв признательности? Протесты вашего же собственного сердца?..»
В самом деле: как свободно — и «к месту» — пришлись эти слова при первом же «удобном» случае!
И были они подобны цепочке: за первое звеньице цеплялось второе, за второе — третье… Цепочка тянулась и тянулась. Красивая, а вместе с тем и довольно сама по себе прочная…
«…А чувство родства по крови и по зову земли отчей? — продолжали появляться новые и новые звеньица. — А бескорыстие — как глаза общественного деяния нашего?.. Большого ли, малого ли — все равно…»
«Бескорыстие как глаза деяния…»
Перед глазами тотчас возникло лицо отца Валентина: неделанно участливый, с проницательностью умеющего слушать взгляд, ровная сдержанная улыбка, курчаво-черная, клином, бородка, слегка покатый лоб под густым и высоким зачесом длинных волос.
Сколько мне помнится, выражение лица священника не менялось. Он терпеливо выслушивал возражения, ни разу не повысил голос, хотя нельзя было не заметить, что там, за этим спокойствием, под покровом пристального взгляда и мягкой улыбки, все натянуто, напряжено, сжато. И, говоря, споря, отец Валентин как бы вкладывал в каждое свое слово эту пружинистую сжатость. Она, уже на лету, распрямлялась, и слово мгновенно набирало той звуковой яркости и логической упругости, которые делали речь отца Валентина столь впечатляющей.
Читать дальше