— Гражданин военный!..
Я поднял голову и увидел одну из своих попутчиц.
— Вы забыли цветы.
И я вдруг, чего-то боясь, почти крикнул им:
— Оставьте гвоздики. Оставьте! Пусть едут.
Женщина недоуменно пожала плечами и отошла от окна.
Я стоял на родном полустанке, не веря в сложившуюся на моих глазах причудливость обстоятельств.
Вечерело. Вблизи от меня и далеко окрест виделось все знакомое, веяло запахами истомленной в зное травы, с ними спорили сквозные струи хвойного настоя, но все это сразу таяло и растворялось в дыхании ближних нив, едва его приносила с собой новая тепловая волна.
Какой запах становился сильней, туда и манили веером расходившиеся от полустанка стежки. Но меня тоскующе ждала одна — стежка, ведшая к родимому дому.
Лугом, полем, лесом и опять лугом и полем…
Путь, обратный тому, который проделали мои отец и мать, когда бежали на полустанок к Василию.
И я пошел по этой стежке, нетерпеливо думая о том, что вот-вот пройду мимо того места, где из рук обессилевшего отца выпала буханка хлеба.
Где-то вон там — узнал я впереди себя зеленую пологость — скатилась буханка с бугорка в траву. И за ней не потянулись руки. Были на обреченно скупом счету секунды, мгновения, и хлипко, на пределе, билось загнанное дыхание.
Горячее, болезненно громкое и частое, оно вдруг коснулось меня.
Коснулось из прошлого — как живое.
Человека нет, а дыхание его живет.
Живет порывом легкого ветра над полем, частичкой воздуха над землей.
И кровно родному слуху оно всегда доступно.
Круг моих раздумий, волнений и воспоминаний замыкался: я шел по отчей земле, отчей тропой, к отчему дому. Шел из печального прошлого, из того необжитого прошлого, в котором безвременно завершился путь моего отца. И выходило, что шел я не только к отчему дому, но из отчего далека.
И шелестело мне оттуда отцовой страничкой письма:
«…Земля и тут, сын, добрая, как наша. Только б силу рукам да старание. Накормит досыта. Но счас ее, окромя всего, охранить еще надобно, оберечь. Забота-заботушка. И, думаю, сдюжат наши люди, никто, гляжу я тут, не засунул руки в печурки. От рани допоздна — без розгибу, в поле да в поле. А, знать, и хлебу быть…»
Потом — строки к матери из госпиталя. Уже из Кукотина:
«…А тут хоть и песчано местами, да родит, сказывают местные, не худо…»
Всю землю он любил, как свою родную. И верил в нее.
…Позади меня стучали колеса уходившего поезда. «Что отзывается их бегу? — подумал я. — Металл? Или это просто дорожное эхо, детище людской жажды видеть и знать бел свет?»
Мне показалось вдруг, что это отзываются сердца погибших, радуясь движению и миру на защищенной ими земле.
Вечно биться им в ритме жизни живущих, в их радостях и печалях, в покое и тревогах!
Только будем, живые, щедрее на память.
ЧЕРЕЗ ШЕСТЬ ЛЕТ
Письма Кордамонова
1
«Я только что вернулся из В., с судебного процесса. Вы знаете о нем по газетам. Судили предателей. Полицаев и прочую мразь, сотрудничавшую с фашистами. Вы не бывали на таких процессах? Я был впервые. И что же могу сказать сейчас?
Сказать Вам, что я потрясен как человек, захвачен как журналист и поколеблен во мнении как бывший учитель, мало. Увидев всю наготу человеческого бесстыдства, я сам был нравственно обнажен дочиста. И кажется, по сей день хожу с обжигающим ощущением этой обнаженности. Почему? Скажу откровенно. Я был учителем. Среди подсудимых были люди в возрасте моих бывших учеников. Спрашивается: как же мы, учителя, учили? На какую почву падало слово? В какие резервуары перетекали учительские чувства, страсть, вдохновение? В помойные ямы, которые должны были стать чистилищами, или в пустоты, долженствовавшие обернуться родниками? Мне кажется, слишком часто слово наше, падая на суглинок, не делало его черноземом. А должно было делать. По идее. Что же касается помойных ям и пустот… О чем тут говорить! Родников конечно же должно быть больше.
А на процессе одну за другой вскрывали помойные ямы. И виделись мне судьи ворошителями презловоннейшего содержимого. А я, бывший учитель, был зрителем. Присутствовал при сем… Вот откуда мое ощущение обнаженности перед самим собой.
Думаю, Вы поверите мне, что пишу я об этом не ради самобичевательской исповеди. Не мог я на процессе не думать об этом. Теперь вот не могу не писать.
Читать дальше