— Ну вот ты уедешь, а как же твой Брагин? — осторожно поинтересовалась Евдокия, мягко так спросила, чтобы не вспугнуть дочь.
Юлия пожала плечиками:
— Подождет, пока вернусь.
— Любит, что ли? — еще спросила Евдокия, ободренная ответом.
— Да, мама, — смущенно ответила дочь и стала укладываться.
«А ты его?» — вертелось на языке, но побоялась спросить. Все, больше дочь ничего не скажет. Больно осознавать, но не было дружбы между нею и дочерью, не было откровенности. Ведь только сейчас, когда она, мать, пристала чуть ли не с ножом к горлу: скажи да скажи, Юлия и сказала про Сашку Брагина. А чтобы самой подойти к матери, поделиться с нею заветным, как должно вестись в хороших семьях, — этого от нее не дождешься. Вот ведь как вышло: от чужого человека про дочь узнала. Стыдобушка, и только… «А ведь Степан-то знал, — ревниво подумала Евдокия, — все знал, да помалкивал. Жене — ни звука, будто это ее не касается. Ну ладно, это мы учтем…»
Утром Евдокия поднялась, когда Степан приготовил уже завтрак: сварил яиц, нарезал хлеба и желтоватого уже сала. Но Евдокия есть демонстративно отказалась, оделась и ушла на поле. И после, когда на поле пришел муж, она его старалась не замечать. Горючее было на исходе, сказала Колобихиной:
— Нинша, передай Степану, пусть за соляркой съездит.
— А сама чего не скажешь?
— Глаза бы не глядели. Видеть не могу.
Нинша покачала головой, отошла. Понимала, что подруга сильно не в духе, но расспрашивать не стала. Вздохнула только.
Евдокия в это утро была молчалива. Не поговорила с женщинами перед сменой, не подбодрила по обыкновению. Влезла в кабину и махнула рукой: дескать, двинулись. Не сказала своего привычного: «Ну, бабы, поехали!» Работала молча, зло.
Два дня не замечала мужа, не разговаривала. На третий день, в обед, к ней подошел Степан. Ели они теперь хотя и из одного котла, вернее, из большого алюминиевого термоса, который привозили из столовой на поле, но сидели поодаль друг от друга: чужие, и только. Степан подошел к жене, глядел на нее, ждал, пока она обратит на него внимание.
— Чего тебе? — холодно спросила Евдокия, не отрываясь от еды.
— Ветер сильный, — сказал Степан.
Евдокия оглянулась и словно проснулась Ветер за последние дни и правда окреп, дул с юга сильный, ровный, и там, в южной стороне, небо желтое от поднятой пыли.
— Я к тому говорю, что надо еще по одному катку цеплять к сеялкам, — хмуро продолжал Степан, — а то все выдует.
«А ведь и на самом деле выдует, — подумала испуганно Евдокия, — чего же это я как слепая стала, ничего не вижу? Злость глаза и уши затмила». Но пока молчала, оглядывая край неба, где наворачивалась ядовитая рыжая пелена, растворяя в себе весеннюю синь. Неприятно было, что мысль о дополнительных катках подавал Степан. Не хотелось с ним говорить, а придется. Дело — прежде всего. Не прицепить сейчас вторые катки — дунет ветер покрепче и землю вместе с семенами поднимет в воздух. Считай, все пропало. Это поняли и Нинша, и Валентина, и Галка. Подняли головы от мисок, выжидающе глядели на звеньевую.
Евдокия отложила ложку. Сказала Степану строго, будто выговаривая:
— Вот что. Гони на машинный двор. Тащи четыре катка.
— Если они там еще остались, — усомнилась Колобихина. — Поди уже все разобрали.
— Кровь из носа, но чтобы четыре катка тут были, — снова сказала Евдокия и отвернулась от Степана, который тут же, не мешкая, направился к своему трактору.
«Наверное, Брагины утащили катки к себе, — со злостью подумала Евдокия. — Эти не оробеют».
Однако катки на машинном дворе были. Никто еще не успел додуматься, даже Брагины, и Степан благополучно притащил четыре катка. Быстро за каждой сеялкой прицепили по второму катку, и теперь, поглядывая в заднее стекло, Евдокия видела, что земля прикатывается лучше, не поднять ее ветрам.
«Молодец, Степан», — мысленно похвалила Евдокия и немного отмякла душой. Понимала, что ему тоже нелегко было к ней подойти, а все-таки подошел, пересилил себя ради дела. Ей захотелось быть с ним помягче. Она уже не отворачивалась при виде его, но слишком уж долго они молчали, слишком уж привыкли к таким отношениям, шли их жизни и дальше в стороне друг от друга по наезженной колее. Колея, накатанная, привычная, как трудно из нее выбраться. Не потому ли на вечере молодежи думала одно, а сказала другое, что не смогла выйти из своей колеи?
Колея… Ей вдруг отчетливо вспомнилось: года за два до войны взял ее отец с собою на луга. Недалеко от Налобихи Обь круто поворачивала на север, спрямляя путь к океану, и там на изломе, быстрина переваливала на другую сторону реки. А на этой стороне при плавном, успокоенном течении берег постепенно понижался и переходил в заливные луга. Каждую весну Обь затопляла луга своею глинистой полой водой и держала их затопленными долго. И лишь когда спадала коренная вода, луга обнажались, посверкивая глазками болот и озер. Солнце принималось отогревать вернувшуюся к свету сушу, и в считанные дни луга начинали ярко зеленеть. Травы, избалованные влагой и теплом, быстро шли в рост. Здесь косили сено для колхозного скота, сюда выгоняли стадо на откорм, а по забокам, возле болот и озер, где косилкой траву не взять, выделялись делянки колхозникам. Отец как раз и ехал посмотреть отведенный ему участок, чтобы прикинуть: начинать косить или подождать. Недавно прошли дожди, и старая дорога, разбитая еще в весеннюю распутицу, совсем раскисла. Колея была глубокая, темнела в ней стоялая вода, чавкали по грязи копыта Мухортухи, колхозной кобылы, выпрошенной отцом у бригадира. Бричка в колее сидела надежно. Отец вполне мог бросить вожжи и не править лошадью, потому что свернуть в сторону было невозможно, колея держала бричку с лошадью в своей власти непоколебимо, людям оставалось только довериться лошади и дороге, сидеть да ждать, когда привезут на место. Отец, однако, сидел неспокойно, косился на срез берега. Талые воды и дожди каждый год обрушивали и обрушивали берег, срез стал уж совсем близко от дороги, в нескольких метрах. Вот отец и поглядывал вбок, на близкий обрыв, под которым в гулкой пустоте искрилась река, а на другой стороне, будто в воздухе, висела синяя, размытая расстоянием полоска леса.
Читать дальше