— Она давила не тело, а душу. Душу сжало точно ледяными клещами.
Он пытался найти слова, чтобы объяснить товарищу, что он пережил. Искреннее участие Килламеэса побудило его к откровенности.
— Нааритс упрекает меня, что я слишком резко на тебя напал. Будто прямо-таки угрожал. Или дал понять, что ты не настоящий большевик. И что этот спор тебя больно задел. Это мой старый грех, я еще студентом вечно петушился. У вас, кажется, студент называется tudeng? Я должен пополнять свой эстонский словарь… Если я тебя обидел, извини. — Килламеэс протянул ему руку.
Аннес пожал товарищу руку, но возразил, что Килламеэс его ничуть не обидел. То, что произошло, никак не связано с их спором.
— Ты нисколько не виноват, — успокаивал он Килламеэса. — Мы с тобой и раньше спорили, будем, наверно, спорить еще не раз. В конце концов, ничего страшного не случилось.
— Может, у тебя сердце остановилось. Говорят, это бывает.
— Не знаю, что человек чувствует, если у него останавливается сердце. Сердце у меня всегда было здоровое. Легкие — да, легкие еще с детства мое слабое место. Но что мы тут рассуждаем, что было, то было, теперь все прошло.
— Раньше никогда такого не случалось?
Он ответил вопросом на вопрос:
— А ты никогда не испытывал внезапной перемены настроения? Не расстраивался вдруг без всякой видимой причины? Не чувствовал себя скверно?
Килламеэс ответил, что с ним случалось всякое. Он будто бы не раз предчувствовал заранее что-нибудь плохое, что должно произойти не только с ним, но и с кем-то другим. Эти слова Аннес счел просто бахвальством. Кто бы о чем ни говорил, Килламеэс неизменно утверждал, что для него тут нет ничего нового и неизвестного. Нийн, не терпевший хвастовства, недавно обозвал Килламеэса «карманным Хлестаковым».
Все это вспомнилось Аннесу сейчас, когда он лежал без сна на своей койке и смотрел в потолок. Товарищи крепко спали, Нааритс — на хозяйской железной кровати, Нийн и Килламеэс на топчанах с сенниками. Килламеэс временами скрежетал зубами, Нийн похрапывал, спать они другу другу не мешали. Они редко ночевали все вместе, чаще всего то один, то другой находился где-нибудь в подразделении, случалось и так, что все койки пустовали. Аннесу товарищи нисколько не мешали, он мог бы спать спокойно, но в голове мелькали всякие мысли, не давали уснуть. Собственно, мыслей не было, была тревога, заставляющая его вертеться с боку на бок. Преследовала одна лишь мысль, вернее — вопрос. Что внесло в его душу это давящее беспокойство, которое сейчас, ночью, снова всплыло из глубины сознания и отгоняло сон?
Потом он стал думать о Рихи. Его до сих пор мучило, что он не смог ничего сделать для Рихи. Все трое его товарищей по работе и по этой комнате, которым он рассказывал о Рихи, утверждали, что Рихи не может помочь ни он, Аннес, ни кто-либо другой. Приговор трибунала может изменить только вышестоящий трибунал, а по большинству дел такого рода решение трибунала дивизии или корпуса является окончательным и пересмотру не подлежит. Тут был бы бессилен даже начальник политотдела корпуса, человек, который хорошо понимает бойцов и не терпит несправедливости, а что уж говорить о нем, Коппеле, лишенном какого бы то ни было влияния и власти. Собственный рассудок подсказывал Аннесу то же самое, но чувство вины перед другом не покидало его. Рихи вспоминался ему снова и снова, иногда и среди неотложных дел — когда Аннес готовился к лекции или подводил итоги контрольных посещений частей. Он даже говорил о Рихи на одном из политзанятий. Не называл ни фамилии, ни имени, но историю его рассказал довольно точно. В докладе перед штабными офицерами, где речь шла о политических и моральных аспектах войны. Доклад увлек его, он воодушевился, сильно отклонился от конспекта, импровизировал. Неожиданно для самого себя он вдруг заговорил о деле Рихи — это случилось в том месте доклада, где он рассматривал взаимоотношения командира и бойца. Его слушали очень внимательно, а позже спросили, в какой части служил красноармеец, которому он сочувствует и которого из-за суровости командира подвергли тяжелому наказанию. Он ответил латинским изречением: nomina sunt odiosa. Больше всего упрекал себя Аннес в том, что до войны не разыскал следов Рихи, что ему ничего не удалось сделать для друга. Несколько дней назад он встретил младшего лейтенанта Талве, который, как вскоре выяснилось, вернулся в дивизию вполне реабилитированным. Аннес не сразу узнал Талве — так человек изменился за прошедший год. Глаза померкли, на лице появились резкие морщины, такие когда-то по-мальчишески румяные щеки побледнели. Аннес спросил, не знает ли он чего-нибудь о бойце по фамилии Хурт, который был отправлен на фронт с первой партией из штрафной роты. «Ты же ушел с первым взводом?» Аннес старался вызвать Талве на разговор, потому что младший лейтенант, сравнительно с прошлым годом не хотел ничего говорить ни о себе, ни о штрафной роте. «Так точно, товарищ капитан. — Талве явно сохранял дистанцию. — Хурт… Хурт… Высокий, сильный парень?» Аннес ответил, что Хурт на полголовы выше его, широкоплечий. «Хмурый, замкнутый?» Аннес подтвердил, что Хурт действительно замкнутый. Тогда Талве сказал, что, кажется, помнит этого человека, но не знает, что с ним сталось. Добавил, что Хурт почти ни с кем не общался, его как будто сторонились, да и он сам, Талве, близко с ним не сталкивался. Аннес откровенно рассказал Талве, что они с Хуртом друзья детства, что во время боев под Великими Луками Хурт сделал большую глупость, оказал сопротивление пьяному капитану, который грозился его расстрелять. Что Хурт с детства был вспыльчив и несдержан, запугать его невозможно.
Читать дальше