Анна явилась с пустыми руками. «Чайку попьем. В наши годики по вечерам кофе уже не пьют». Сняла в прихожей туфли и в чулках проследовала на кухню. Я спросила:
— Что это ты как в юрте? Забыла нас совсем или с кем перепутала?
— А где твои? — осведомилась Анна, скользнув глазами по плите, холодильнику и посудным полкам. — А туфли я теперь везде снимаю, потому что ценю чужой труд. Твои уехали?
— Уехали.
— Совсем или в отпуск?
Она все ждет, когда дочь и зять бросят меня или друг друга. Нельзя сказать, что она их не любит — Томку, Бориса и внука моего Женьку, — но они ей чем-то мешают. Мешают утвердиться в мысли, что никому нет счастья в этой жизни. Они словно издеваются над ней: есть мужья, которые не изменяют своим женам, а жены отхватывают первые премии на выставках. Суммы этих первых премий рождают у Анны нехорошие вопросы: зачем им, таким благополучникам, столько денег? Вслух она об этом не говорит, но в голове ее этот вопрос непрерывно ворочается. Тамара и Борис — художники. Жизнь у них нелегкая. И денег немного: когда пусто, а когда и густо. Чаще пусто. Но они дружны между собой, трудолюбивы, и я считаю, что моей дочери в жизни повезло. И конечно же хвастаюсь, сообщаю об их успехах налево и направо. Когда же Томка с Борисом начинают ссориться, я с ужасом думаю: сглазила.
— Ты же знаешь, какой у них отпуск, — отвечаю, — поехали на Север. Борис повез студентов на практику, а Томка к ним примазалась. В общем, северная деревня, уникальные фрески в церквах монастыря, и вся художественная братия обожает их перерисовывать.
Анна слушала меня и щурилась. Такая сдобная булочка, глазки как изюминки, густая соломенная челка, на узких плечах прямые пряди, как из пшеничного снопа. Она с молодости не меняется. Я уже не помню, какой у нее настоящий цвет волос. Всю жизнь золотая солома на голове, глазки, затаившиеся в сытой ласковости, тоненькая талия. Правда, в молодости были крутые бедра и пышная грудь, но потом оказалось, что вся эта «мопассановщина» — прошлый век. В нынешнем все эти излишества ни к чему, и Анна преобразилась. Похудела, и ноги, словно она их поменяла, стали длинными с острыми коленками. Она никогда не говорила о модах, о ценах, о том, где и как то-се достать, но всякий раз на ней было что-нибудь экстрамодное. Могла сказать: «У Диора мы одеваться не можем, но Зайцеву честь окажем». Зайцев, разумеется, понятия не имел о существовании Анны, но ее приятельница, дипломированный модельер-технолог, создавала образцы не хуже признанных богов одежды.
— Ольга, — говорит Анна, — я знаю, как ты ко мне относишься. Не спорь. Ты права. Я не обижаюсь. Ты только должна мне поверить, что никогда я тебе не завидовала. Веришь?
Я не понимаю, зачем она все это говорит, и отвечаю:
— Давай ближе к делу и попроще.
Анна уставилась в угол кухни и застыла: то ли просто задумалась, то ли уже раскаивалась, что пришла ко мне.
— Слушай, ты должна меня выручить, — очнувшись сказала она, — у меня погибает Кира. И единственный человек, который ей может помочь, это ты. — Анна оглядела меня, словно проверила, что я тот человек, который способен спасти ее дочь, и продолжала: — Любовь это у нее, психоз или обыкновенная дурь, я не знаю. Знаю только, что человек, доведший ее до края, обязан отвечать.
— Она ждет ребенка? — шепотом спросила я.
Анна переполнилась негодованием.
— Не смеши меня, не такая уж ты блаженная! Какой ребенок? Купи календарь, в окно выгляни, если в твой подвал не проникает белый свет…
Подвал — это архив, в котором я работаю. Высокое научное учреждение Анна представляет подвалом с пылью на пронумерованных папках и крысами. Она уже не раз говорила: мол, хорошо тебе, сидишь в подвале, листаешь архивные документики и нет тебе дела, если даже мы тут все наверху передохнем. Только теперь до меня дошло, почему она обижена на мой «подвал». Он отгородил меня от жизни, от ее бурь и обманов, а ей выдал всех этих бед за двоих. Я это вдруг осознала и расстроилась: это, голубушка, ты уж чересчур. А вслух сказала:
— Ладно, Анна, говори, что с Кирой, не будем отвлекаться.
Анна полезла в карман юбки, он был у нее незаметный, сбоку, как у брюк, вытащила письмо и протянула мне.
— Читай. Читай медленно и вдумчиво.
Я взяла листки и вдруг зацепилась взглядом за Анино лицо. Вот это да: такого лица у нее никогда не было. Серьезное лицо, и глаза большие, перепуганные.
«Привет из Калахари! Не ищи на карте. Вспомни детство. Помнишь: «Из Сахары, Калахари…» Или, может быть, по-другому, не в этом смысл жизни. Я посылаю тебе привет из Калахари, чтобы сказать, что ты не Кира. Ты — Веточка. Зябкая, с дрожащими листиками Веточка. Иветта. Ты должна это знать, тогда не будет тебе казаться, что ты дерево. Зачем тебе это? Где тебе взять ствол? Прямой и твердый, обросший морщинистой корой? Нет уж, будь Веточкой. И терпи. Потому что, когда любовь одна на двоих, надо терпеть. Ты ведь малышка в этом мире, а норовишь великанам диктовать условия. И невдомек тебе, что эти твои условия — маленькие жесткие цветные шарики из детской игры «Мозаика». Из них ничего не построишь, им предназначено лежать в своих маленьких луночках, и только таким образом можно изобразить ими какой-нибудь узор. Я уже говорил тебе, что у меня никого нет, поэтому твои припадки ревности не вызывают моего сочувствия. Но тебя «никого нет» не успокаивает, а ввергает в ярость: если место пусто, то это уже не пустое место, а черная дыра, в которой я исчезну, погибну, и ты призвана меня от нее оттащить. Но ты не спасай, а просто люби меня, верней, плачь, отчаивайся, мучайся бессонницей, придумывай мне страшную казнь, а лучше самой себе, чтобы меня проняло, чтобы я висел на крюке твоих мучений и терзался, как тяжко ты платишь за то, что твоя любовь не стала нашей. Не сердись. Когда мои дела отпускают меня, вместе с усталостью душит меня своими лапами и жалость. К тебе. Тогда мне хочется сказать: уйди от меня навсегда, не вспоминай и не проклинай. Потому что ты никогда не поймешь, что у меня может не быть ни одной женщины, как сейчас, или все, какие только есть на земле, — мои. Так что, если можешь, жди того времени, когда вместе со всеми ворвешься в меня и будешь выкрикивать жалкие слова о любви, требовать моей верности и ревновать, обличать, подглядывать. И все это с одной целью — присвоить меня. Так мил тебе и всем вам человек искусства. Буду точным: удачливый человек искусства. Вот и надо терпеть… Я устал от этого своего письма. Адью. Дориан».
Читать дальше