Он знал, что над хромотой матери посмеиваются деревенские ребята, и поэтому чувство к ней было особенно сильно. На Первое мая отец и мать нарядились, пошли в гости и его взяли с собой; он шел, гордясь ими и собой, своим новым ремешком. Отец казался ему важным, сильным, мать нарядной и красивой. Он сказал:
— Ой, маму, ой, тату, яки вы га́рни, яки чепурни́ [15],— и вдруг увидел, как переглянулись отец с матерью, как мило и смущенно улыбнулись ему. Кто знал в мире, как неистово нежно любил он их. Он видел их после воздушного налета: они лежали, прикрытые обгоревшим рядном, острый нос отца, белая сережка в ухе матери, прядь ее реденьких светлых волос — и навсегда в его мозгу соединились мать и отец, то лежащие рядом, мертвые, то мило и смущенно переглянувшиеся, когда он восхитился отцом в новых сапогах и в новом пиджаке, матерью в коричневом накрахмаленном платье с белым платочком, с ниточкой намиста… [16]
Он не мог никому высказать свою боль, да и сам он не мог понять ее, но она была нестерпима; эти мертвые тела и эти смущенные, милые лица в день прошлогоднего майского праздника, связанные в его маленьком сердце одним узлом. В мозгу его помутилось. Ему начало казаться — именно оттого и жжет боль, что он двигается, произносит слова, жует, глотает, и он замер, скованный помутившим его ум страданием. Он бы, наверно, и умер так, молча, отказываясь от еды, убитый ужасом, который стали ему внушать свет, беготня и разговоры детей, крик птиц, ветер. Воспитательницы и педагоги, когда его привезли в детский дом, ничего не могли с ним поделать: не помогали ни книжки, ни картинки, ни рисовая каша с абрикосовым джемом, ни щегол в клетке. Докторша велела везти его в лечебницу, где его бы начали искусственно питать.
Вечером, накануне отправки в лечебницу, в изолятор зашла няня, ей надо было помыть пол, она долго молча смотрела на мальчика — и вдруг опустилась на колени и, прижав его стриженую голову к груди, запричитала по-деревенски…
— Дитятко мое, никто тебя не жалеет, никому ты не нужен.
И он закричал, забился…
Она на руках отнесла его в свою комнатку, посадила на койку и полночи просидела возле него, он говорил с ней и поел хлеба с чаем.
Мария Николаевна спросила:
— Как ты, Гриша? Привыкаешь понемногу?
Он не ответил, перестал есть, и пристальный, неподвижный взор его терпеливо уставился на белую стену.
Няня отложила ложку и погладила его по голове, точно успокаивая:
— Потерпи, потерпи, сейчас эта тетка уйдет…
И действительно, Мария Николаевна, поняв их напряженное ожидание, торопливо сказала Токаревой:
— Пойдемте, не будем мешать.
Они снова прошли по двору, и Мария Николаевна, волнуясь, проговорила:
— Вот, поглядев на таких ребят, начинаешь осознавать весь ужас войны.
Зайдя в кабинет Токаревой, она, желая успокоиться и избавиться от тоски, которую только что испытала, строго сказала:
— Итак, давайте суммировать: дисциплина и еще раз дисциплина. Вы сами видите: война. Никакой расхлябанности, время тяжелое!
— Я знаю, — сказала Токарева, — но трудно работать мне, не справляюсь. Не охватываю, и знаний у меня мало. Может, лучше мне обратно хлеб пойти печь, я так иногда думаю, по правде вам скажу.
— Нет, это неверно, состояние дома мне кажется хорошим… Вот эта нянюшка, что кормила Серпокрыла, меня это глубоко тронуло. Я буду докладывать, прямо скажу, о положительных, здоровых элементах, о здоровой атмосфере, а эти все недостатки вы ведь исправите…
Ей хотелось сказать Токаревой на прощание особенно хорошие, ободряющие слова. Но ее немного раздражало выражение лица Токаревой, полуоткрытый рот, точно готовый зевнуть. Мария Николаевна стала собирать документы в портфель и вынула бумагу, которую дал ей заместитель заведующего перед отъездом. Покачав головой, она сказала:
— Да, вот видите, никак мы не закончим о ваших кадрах. Соколову эту самую нужно все-таки освободить: в нетрезвом виде пела песни, кто-то к ней тут ходит по ночам. Куда же вы смотрели? Коллектив крепкий, здоровый, надо же вам понять самые элементарные вещи…
Токарева сказала:
— Правильно, но это ведь та самая, вы ее видели, она Серпокрыла этого кормит, он только ее признает.
— Эта самая? — переспросила Мария Николаевна, не поняв, о ком идет разговор. — Эта самая? Ну и что ж? Я ведь…
Но внезапно поглядев на Токареву, она на полуслове замолчала.
Токарева быстро шагнула к Марии Николаевне и положила ей руку на плечо:
— Не волнуйтесь, это ничего, — тихо сказала она и погладила старшего инспектора по руке.
Читать дальше