— Зинюк, — спросила Токарева, — что же ты один остался, а футбол?
— А я не хочу, у меня праци багато, на що мени гулянки, — ответил он и снова заглянул в трубку.
— Моя академия, — сказала Токарева, — вот Зинюк, все просится на завод работать, тут у меня и конструкторы, и механики, и самолеты строят, и стихи пишут, и картины рисуют… — И совершенно некстати тихо закончила: — Жуткое дело…
Пройдя через мастерскую, они вышли в коридор.
— Вот сюда, здесь стационар, — сказала Токарева. — Тут, кроме Березкина, лежит мальчик-украинец, которого мы немым считали, молчит и молчит, что ни спросишь, молчит. Мы решили, он немой, а одна наша нянька, верней уборщица, взяла его к себе, подход у нее есть, он вдруг и стал говорить.
14
В маленькой комнатке пятна солнечного света ползли по стене, теплой белизной своей выделяясь на шершавой побелке; на столике в пузатой банке стояли степные летние цветы, а пятно развернутого стеклом спектра дрожало на скатерке, воздушной чистотой красок затмевая зелень трав, желтизну и синеву цветов, выросших на пыльной степной земле.
— Ты узнаешь меня, детка? — спросила Мария Николаевна, подходя к кровати Славы Березкина. Он походил на мать лицом и цветом глаз.
И выражение его грустных глаз напоминало ее глаза.
Мальчик внимательно поглядел и сказал:
— Здравствуйте, тетя, я вас узнал.
Мария Николаевна не умела разговаривать с маленькими, никак не находила нужного тона — то с шестилетними говорила, как с трехлетними, то, наоборот, уж слишком серьезно. Дети иногда сами поправляли ее, объясняли: «Мы уж не маленькие», либо начинали зевать и переспрашивать, когда она с маленькими говорила, как со взрослыми, произносила непонятные слова. Сейчас, в присутствии Токаревой, после тяжелых разговоров, ей хотелось быть особенно сердечной, чтобы заведующая не считала ее черствым человеком. Улыбаясь, она спросила:
— Ну, как тут, ласточки к вам не залетают в окошко?
Мальчик покачал головой и спросил:
— От папы нет писем?
Мария Николаевна, поняв свой неверный тон, поспешно ответила:
— Нет, пока еще нет, никто не знает его адреса, а мама очень скучает по тебе, она просила тебе кланяться.
— Спасибо, а Люба что? — он подумал и добавил: — Мне тут хорошо, пусть мама не беспокоится.
— У тебя есть товарищи?
Он кивнул и, не ожидая утешения от взрослых, а сам желая их успокоить, сказал:
— Я не серьезно болен, сестра обещала через два дня меня выписать.
Он не просил взять его из детского дома, так как знал, что матери тяжело живется; не просил мать приехать к нему, так как знал, что она работает и не может потерять целый день на такую поездку; он не спросил, прислала ли ему мать в подарок сладенького, так как знал, что у нее нет ничего сладенького.
— Что же передать маме? — спросила Маруся.
— Скажите, что мне хорошо, — сурово сказал он.
Маруся, прощаясь с ним, погладила его по мягким волосам, по худому теплому затылку.
— Тетя! — вдруг вскрикнул он. — Пусть мама возьмет меня домой! — и его глаза наполнились слезами. — Тетя, скажите, я буду ей во всем помогать, и кушать буду совсем, совсем немножко, и в очередь ходить…
— Даю тебе честное слово, деточка, при первой возможности мама возьмет тебя, поверь мне, — волнуясь, сказала она.
Токарева позвала ее за перегородку, подвела к стоявшей у окна кровати: черноглазая молодая женщина в белом халате кормила с ложечки стриженного под машинку мальчика. Когда она подносила ложечку ко рту мальчика, ее смуглая красивая рука обнажалась выше локтя.
— Это и есть Гриша Серпокрыл, — сказала Токарева.
Маруся посмотрела на мальчика, он был некрасив, с большими мясистыми ушами, с шишковатым черепом, с синевато-серыми губами. Он с усилием, покорно заглатывал кашу, комок судорожно перекатывался у него в горле. Болезненно неестественным казалось несоответствие между его серой, бледной кожей и блестящими, горячими глазами. Такие лихорадочные глаза бывают у раненых.
У отца Гриши Серпокрыла на глазу было бельмо, и поэтому его не взяли на войну. Как-то в начале войны заезжий командир хотел переночевать у них, оглядел хату, покачал головой и сказал: «Ну нет, пойду поищу попросторней», но для Гриши эта хата была лучше всех дворцов и храмов земли. В этой хате его, большеухого, застенчивого, любили. Прихрамывающая мать подходила, припадая на короткую ногу, к печке и прикрывала его кожухом, отец утирал ему нос своей шершавой ладонью. В год войны, на пасху, мать испекла ему в консервной баночке куличик и дала крашенку [14], а отец перед майским праздником привез ему из райцентра желтый ремешок с белой пряжечкой.
Читать дальше