По обеим магистралям бегали еще трамваи, обе были вымощены торцами — шестигранными просмоленными чурками; торцовая мостовая мягко принимала удары копыт, не сопротивляясь буйному раздолью рвавшихся вперед коней и даже поощряя его, по ней особенно изящно и бесшумно катились экипажи — даже извозчичьи пролетки казались колясками, — но машинам на резиновых лапах решительно все равно, из чего сделана дорога, была бы ровной, и торцы, которые упрямо вспучивались после каждого ливня, заменили практичным асфальтом.
Со времени этой реконструкции пролетело почти полвека, но странное дело: стоит мне подумать о городе, извлеченном, выманенном из толщи болот могучим человеческим интеллектом, и перед моим мысленным взором неизбежно возникает мощенная торцами бесконечная набережная.
Вдоль прижавшихся к земле — нет, почему же к земле, к воде, конечно же, к воде! — дворцов, окутанных вуалями северных, неярких тонов, неслышно рысят всадники в шитых золотом мундирах; «тяжелозвонкое скаканье» безвозвратно ушло в прошлое, и спит вечно беспокойным сном в Петропавловском соборе воспетый Пушкиным герой — титан и недруг, — один из немногих смертных, грандиозной мечте которого суждено было осуществиться…
Неслышно рысят всадники… Вымуштрованные кони идут, конечно, сами, а седоки не в силах оторвать взор от бастионов крепости, от шпиля — за рекой, напротив. Какие редкостные пропорции, какое совершенство! Что с того, что в данный момент это тюрьма, олицетворяющая немощь российского деспотизма, — всадников не удивишь, таких примеров история знает сколько угодно, а ведь никому не известно еще, что скажут завтра.
Неслышно рысят всадники… Что им до узников, томящихся в равелинах — потомки, потомки вспомнят; неповторимый силуэт, очарование которого удваивается, утраивается гладью реки — ширина ее здесь словно бы высчитана до метра, — будит умиротворение…
Утверждая гармонию, будто бы существующую в мире, высокое искусство мгновенно приводит в равновесие мятежные эмоции смертных.
Мы перебрались на Невский, на угол аккуратной, ровненькой, но какой-то невразумительной, худосочной улицы, и заняли две комнаты в огромном коммунальном жилье, вытянутом по фасаду вдоль прославленного проспекта в виде внушительного «Г»: у самого основания буквы располагался парадный вход в квартиру, в конце перекладины ютились кухня и черный ход.
Мы перебрались на Невский, и я осваивал двор.
Это был обычный городской колодец. Незвонкая, слегка угрюмая тишина его изредка нарушалась подводами, привозившими разные разности в угловое «заведение» — позднее, уже на моей памяти, здесь откроется первый в городе кафетерий, штука сногсшибательная, по тогдашним масштабам, с неслыханным у нас дотоле самообслуживанием.
Я осваивал двор — то есть мрачно прыгал с булыжника на булыжник. Других детей поблизости не наблюдалось, да и не знал я пока никого. Играть в одиночестве было смертельно скучно — стекла, стекла кругом… Я жаждал любого развлечения.
Но вот послышалось «Поберегись!», раздался грохот колес, и в арке ворот показалась очередная подвода, запряженная крепенькой, очень симпатичной пегой лошадью; на подводе громоздились огромные фанерные кубы.
Возчик лихо подвернул к заднему входу в «заведение», пропел неизменное «Тпру-у-у!» — и скрылся за дверью.
Мы с конягой остались одни.
Лишь недавно вернувшись из поездки в деревню, я считал всех лошадей друзьями; не медля ни секунды, я отправился знакомиться.
Беседой с лошадкой и закончился бы, вероятно, этот эпизод, если бы, пробираясь между телегой и стеной дома, я не заметил вдруг, что из трещины, образовавшейся возле рейчатой грани одного из кубов, торчит что-то яркое.
Популярную в те годы карамель в бумажной обертке я распознал мгновенно.
И — замер на месте. Мысли мои тоже потеряли, казалось, способность двигаться; привычно журчавший ручеек неимоверно быстро застывал, образуя студенистую, клейкую массу.
Совершенно не контролируя свои действия — тем более не управляя ими, — я приблизился к подводе вплотную и сунул в щель ящика палец. Лошадь была забыта.
Жили мы трудно, я не был избалован ни капельки, и конфета сама по себе представляла для меня бесспорную ценность.
Но дело было не только в желании полакомиться. Просто вещь, попавшая в поле моего зрения, оказавшаяся досягаемой и не охраняемая никем, была и моей вещью.
Ничьей, а потому и моей тоже.
Настойчиво работая пальцем, я без труда развернул карамельку в нужном направлении — вдоль щели. Я ощущал уже ее вкус, прекрасно мне знакомый.
Читать дальше