— Странный ты был человек. Дай есть. Природу любил, музыку, стихи сочинял… А паукам отрывал ноги.
Прошин, опустив глаза, ничего не ответил.
Это последняя их встреча. А может, последний день детства…
Дача, дача… Клен со свернувшимися в трубочки от мороза листьями, под ним задернутый инеем столик — отец смастерил его вместе с ним, Алексеем… Все прошло, все.
Аллея пронеслась под колесами, незаметно превратясь в тропинку через березовую рощу. «Волга» клюнула носом и остановилась. Он вылез из машины, опустился на сырой, треснутый пень. Темный, прихваченный ледком пруд лежал перед ним. Поникшая осока, твердая глина берега и красный, в бурых оспинах лист осины, скользящий по стылой плоскости воды…
Здесь ушло от него детство… Да, здесь.
…После дачной вечеринки, все расходились спать, и какая-то приятельница родителей, держа в руке папиросу и блестя золотой коронкой, тихо выговаривала отцу в коридоре:
— …знаю я эти «дома отдыха» от мужей, и ее знаю; не знаю только, почему ты валандаешься с последствием ее неудачного романа, делая вид, будто все хорошо.
— Прекрати… — шептал отец. — Не надо… Леша услышит.
А он слышал это за кричащей подлым скрипом дверью, слышал! И ухающий бой впервые занывшего сердца звоном отдавался в голове, и мысли были такими, как этот бой, — оглушительными, упруго жахающими; мысли о том, что сейчас, сегодня, произошло непоправимое!
Он отошел от двери, громко протопал до нее вновь, вышел, улыбнувшись разом притихшим взрослым, и с этой застывшей улыбкой зашагал по аллее все быстрее, быстрее и, уже добежав до поляны, уткнулся в траву лицом и расплакался…
Он так никого и не потревожил вопросами и обвинениями, а когда после развода мать, запинаясь, принялась рассказывать ему о подлинном отце, ему было тягостно от ее жалкого, сдавленного голоса и хотелось помочь ей выдавить эти уже совсем не страшные слова…
Затем появился Бегунов. Отец. Да какой там отец… Отец был один, один и остался. И ни за что на свете Прошин не мог сказать этому чужому человеку «отец», «папа»… Ни за что! Но отношения их складывались вполне миролюбиво. Не реже одного раза в неделю Бегунов встречался с ним, вел унылые разговоры о перспективности научного творчества, давал советы и деньги… Алексей брал и то и другое… И вдруг как бы проснулся. Они сидели за столом — мать, Бегунов, — пили чай и вели чинную беседу о выборе вуза. Старшее поколение напирало на поступление в вуз технический, где новоявленный папа читал лекции, Прошин кивал, глядя в пространство, потом взял со стола хрустальную сахарницу, повертел ее в руках, разглядывая, и грохнул об пол. Встал, опрокинул стул и ушел из дома. В тот же вечер он приехал к отцу. У того была какая-то женщина, и Алексей, не разобрав, что к чему, оскорбил и его…
Месяц он шатался по приятелям, пил, собирался поступить в какой-то театральный институт, но, так и не решив, в какой именно, попал в другой институт — в армию. И годы службы, тянувшиеся в радости прошедшего часа и в тоске предстоящего, годы, оставившие в памяти жгучие ветры, голую землю Севера, пухнущие от работы руки, сырые гимнастерки и вонючие сапоги, как бы сурово внушили ему: не дури. И он не стал дурить. Было печально и пусто. Армия осталась позади, впереди не было ничего. Люди казались мелкими, живущими в сложных расчетах своих копеечных дел, друзей не было… Цели не существовало. Отец со своей новой семьей стал чужим, хлопотливый Бегунов тихо надоедал… А жить было надо. И он пошел в этот технический вуз, он зубрил муторные, всегда отвращавшие его предметы, ненавидя учебу, жизнь, ненавидя всех, ненавидя себя… И тут возник в нем некто — умный, коварный, деятельный, — что был назван Вторым. Второй защищал, он создавал устав того, что можно делать и чего делать нельзя, изредка разрешая устав нарушить, но обычно либо чтобы проучить, либо дать разрядку… Скверное существо родилось в нем, но заботливое и сильное; и он всегда внимал его благостному, подлому шепотку.
Прошин пересел на краешек сиденья машины, щелкнул клавишей магнитофона. Серебристые молоточки зазвенели в воздухе. Похоронно затрепетали органные ноты, уносясь в небо, срезая сухие пятачки березовых листьев, падающих на ветровое стекло… Бах.
Он сидел, понимая, что со стороны это выглядит красивенько и дешево, как провинциальное актерство, что весь этот спектакль затеян им с целью отрепетировать свои чувства — вернее, свое представление о чувствах, должных охватить человека в День воспоминаний, что это игра перед самим собой. Но все же ему было грустно, бесконечно грустно и приятно от этой грусти; было хорошо, а значит — пусть так и будет… Но все же почему он приехал сюда?
Читать дальше