— Ты чего, жених, стоишь, как фон-барон? Поди, думаешь, специально для тебя сейчас вынесут новехонький мундир и лаковые сапожки? — Он улыбается собственной «шутке». А так как его слушает стройная, миловидная девушка, с которой он глаз не сводит, он пускается во все тяжкие, стараясь блеснуть перед ней остроумием: — Лаковые сапожки, да обязательно со шпорами. Под их малиновый звон никто не услышит, как ты вместо одного раза «кукуруза» скажешь два раза «пшенка». А ну, ваше сиятельство, сделай милость, продекламируй-ка вслух, да так, чтобы все слышали: «На горе Арарат растет красный крупный виноград».
Все эти слова я произношу не хуже Шумова. Что же я стою, как пригвожденный к месту, и смотрю, как он от удовольствия шмыгает носом? Что делать? Заехать ему по физиономии, как тогда, когда он положил фашистский плакат на нары? Опасно, хоть стрелять он может в меня разве что глазами. Ну, а если зайдет Карл или еще кто-нибудь из охраны? Ворон ворону глаз не выклюет. А у этих ведь есть оружие. Значит, сделать вид, что я ничего не слышал, и молчать? Улыбаться, как другие? Но на это у меня сил не хватит.
Кажется, все портнихи смотрят на меня. Но Мурашов, — чем десять родственников, лучше один такой друг, — Мурашов уже стоит рядом со мной, а Ветлугин нет-нет да бросит взгляд на ножницы, лежащие на дальнем конце стола. Саша говорит ему:
— Спокойно, Петя! Если мы втроем решим, что эту гниду следует убрать, приговор будет приведен в исполнение. Как ты думаешь, Петя?
Петя не отвечает, он только сплевывает сквозь зубы и носком тяжелого ботинка растирает плевок, будто уничтожая ползущего гада.
Шумов подходит ближе и, поворачиваясь лицом к Саше, становится в позу боксера.
— Так, так! А ну-ка, повтори, что ты сказал!
Девушка с длинными русыми волосами останавливает свою машину и кричит:
— Мальчики, пошумели — и хватит! Лучше мы вам споем, ладно? Леля, начали…
Леля затягивает песню, а остальные подхватывают. Еще минута, и загорелся бы пламень ссоры, а теперь я себя чувствую как выздоравливающий после тяжкой болезни. Не только одиночество, но, кажется, грязные стены отступают. И хотя я опять в лазарете на чердаке и никто уже не поет, но еще долго-долго слышу я эти звуки, что унесли меня к маленькому поселку, затерянному в безбрежных степях юга Украины, где осели первые переселенцы из еврейских местечек. Отец, мать и мы, семеро ребят мал мала меньше, месили босыми ногами саман, поднимали целину, сажали виноградники…
Бывшие местечковые сапожники, портные, мелкие торговцы учились у своих соседей — украинцев — новому для них делу, новой жизни. Не успев еще расстаться с вековыми привычками, они полюбили неоглядную степь с ее древними курганами.
Летом, как только вечерние сумерки укрывали землю, парни и девушки, отряхнув с себя степную пыль, наспех умывшись и перекусив, выходили из дому и до рассвета гуляли по единственной улице. Кто-то захватил с собой ломоть свежеиспеченного хлеба, усыпанного тмином, пахнущего полынью. Тепло, тихо. С пруда доносятся мерный всплеск воды, неумолчное кваканье лягушек.
К себе во двор я входил по-кошачьи тихо. Стучать в окно ни к чему. Рядом стог сена. Забираешься под лоскутное одеяло и под первые будоражащие звуки пения петухов, вдыхая прохладную свежесть раннего утра, щекочущий запах свежих трав, засыпаешь непробудным сном.
Воспоминания… Вы как огоньки в густом тумане. Почему я до сих пор помню все это? Может быть потому, что человек без отчего дома, без мечты и правда что птица без крыльев?
Гестаповец Миронов не забыл свою угрозу, вызвал Крамеца и Аверова к себе и, кажется, дал нагоняй. Что именно он им сказал, мне, конечно, неизвестно, но сегодня они в карты не играют. Пипин тихо, с тоской в усталых, красных от недосыпания глазах, слоняется, как чужой, по пустым палатам, куда, кроме него, заглядывают только последние лучи заходящего солнца. Затем он заходит в перевязочную и толстыми, как колбаски, короткими пальцами снимает крышку с металлического ящика, где хранится хирургический инструмент, никелированная поверхность которого излучает холодный блеск. Этими инструментами он пользовался, когда на высоком и длинном операционном столе лежал Алексей Николаевич Забара. Чтобы не внести инфекцию в рану, Крамец тогда долго мыл руки, протирал их нашатырным спиртом, окунал пальцы в йод. Зачем он все это делал? Для того, чтобы сегодня с легким сердцем, вместе с Мироновым и одноглазым Карлом стать палачом Забары?
Читать дальше