Через восемь месяцев коллегия Пленбеж ликвидировала свои дела и закрылась. Во второй раз биржа уже не устраивала командиров вне очереди… В полуподвальной квартирке из двух комнатушек стало тише: Люба забеременела, Миша ходил торжественный и озабоченный. Катюша тоже записалась на биржу, а пока, взяв у соседей на подержание швейную машину, шила на заказ кое-какие платьишки. Месяца через два Соустину опять дали работу, но пустяковую: вместе с мальчишками студентами переписывать население. И хватило этой работы лишь на неделю. У Миши дела обстояли лучше. За зиму он сделал Любе шубку вишневого цвета с японской лисой и черное шерстяное платье, модное, отделанное цветной аппликацией. Катюша ходила в вывезенной из Сибири английской шинели. И у самого Соустина набивалась в худые сапоги и неприятно хлюпала в чулках ледяная грязь. Он исчезал с раннего утра. Никто не знал бесконечных его хождений и околачиваний по Москве. Возвращался к поздней ночи и ложился на краешек постели, чтобы не потревожить Катюшу. Однажды она все-таки дождалась его: сидела и шила. Он увидел ее наклоненный над работой, старательный, освещенный близкой лампочкой лоб, — что-то праздничное, бальное было в таком освещении, в светящихся насквозь молодых волосах; но у них с Катюшей в прошлом никогда не было ни вечеров с танцами и влюблением, ни радостной, праздничной свадьбы, и Катюша не пеняла на это, — вообще она не жаловалась никогда и ни на что. У него сердце сжалось. «Катюша, — сказал он, — ты записывай, если чем пользуешься от Зайцевых, все записывай; я, наверно, устроюсь скоро, и мы им отдадим. Но ты у меня молодчина все-таки, никогда духом не падаешь!» Должно быть, не следовало так душевно говорить Катюша очень низко, чересчур низко и старательно наклонила голову к шитью, но Соустин все равно не мог не видеть, как посыпались слезы, частые-частые, молчаливые, его самого хватающие за горло. Он утешал ее, — ведь у него уже придумано много кое-чего верного и выгодного, что даст им возможность продержаться. Катюша ведь знает, какой он здоровый, ловкий, способный ко всему!
На следующий день Соустин попробовал, подошел на бульваре к бродячему фотографу. Пронзительно среди снегов голубела декорация с замками и озерами, какие могут привидеться только в тифу. Соустин вежливо спросил, где бы можно купить или заказать такой аппарат. Фотограф тяжело, с ненавистью оглядел его, помедлил и сказал: «Проходи!» То не первая оскаливалась въявь волчья морда… Соустин отвернулся и побрел на Арбат, где еще раньше заприметил один ювелирный магазинчик. Хозяин долго рассматривал и взвешивал часы. «Ценность их немного уменьшается, гражданин, мы должны соскоблить надпись». «Соскабливай, соскабливай, сукин сын», — подумал про себя Соустин; прощально пронеслись перед ним сугробистые увалы и три села — Лещиновка, Биялык, Маймашево, которые, наверно, давно забыли о нем и существовали сами по себе; вообще новая жизнь отлично управлялась и без него… За часы дали двенадцать червонцев. И хотя Катюша сумела истратить их очень выгодно — перекрасила свою английскую шинель и сделала из нее приличную шубку с котиковым из кролика мехом, затем купила себе осеннее клетчатое пальто, какого не было и у Любы, а Соустину новые сапоги, — все-таки вот тут-то, после продажи часов, совсем беззащитно, зябко сжались оба перед будущим.
У Зайцевых родился Дюнька. Соустин стал возвращаться еще позже, на цыпочках прокрадываясь тотчас к постели; в сущности, это было варварство по отношению к ребенку — четверо взрослых теснились и дышали вместе с ним в двух крошечных комнатушках. Но где же тут было думать о комнате? А Миша преуспевал: к магазину ему прибавили еще склад и увеличили жалованье до девяноста шести рублей в месяц. Добряк страдал перед Соустиным за свое благополучие, всячески старался помогать им и подстраивал что-то у себя в магазине, чтобы освободить для Коли хоть место продавца.
И все перевернулось от одной случайности… Началось с того вечера, когда Миша решил по-богатому спрыснуть свою прибавку и полугодие Дюнькиной жизни. Соустин вернулся из своих скитаний пораньше, в сумерках, и почему-то подошел сначала к окошкам. Окошки не поднимались высоко над землей, и поверх занавесок можно было увидеть раздвинутый белый стол, Любу в праздничном платье, с ребенком на руках, Катюшу и Мишу, приодетого и особенно статного, которые хлопотали над убранством стола. Там переживались сейчас самые взволнованные, самые уютные минуты перед прибытием гостей… Соустин потихонечку отошел от окна, выбрался опять на улицу; через полчаса он покупал себе билет в арбатском кино. Впереди него к зеркалу порхнула женщина; пленительное манто ее шумело и благоухало и заставляло сторониться, и хотя она оскалила рот, чтобы удобнее было покрасить губы, все-таки лицо ее оставалось тонко-медальным, уводящим. В дверях стоял какой-то зритель, комсомолец, у вешалок — капельдинер; оба они многозначительно переглянулись с Соустиным насчет этой дамы.
Читать дальше