— Все-все красненькое! И ты…
А поздно ночью, когда накормленные дети спали в тепле, Лиза сидела с лучиной по старинке и шила. Резала широкие юбки и, тихонько поглядывая на спящих, говорила сама себе:
— Пальтишко выйдет, выйдет в самый раз из этой жакетки. А из юбки — платье Лене… А эту белую кофточку, чего ее беречь! Давнишняя, уже велика мне, тело-то иссохло, уж больно ворот велик… Куда беречь? Леночке ее перешью, а тряпки на куклу.
Когда утром дети просыпались, то Лизы в избе уже не было. В печи ждала картошка, а на столе хлеб, завернутый в полотенце, а на нем смешная кукла с кудельными волосами и угольными бровями. Мальчик смеялся. А девочка радостно прижимала руки к худой груди и кашляла:
— Колет вот здесь.
А через неделю в избу пришли две женщины. Лиза сильно плакала и целовала девочку, а та, белая и неподвижная, лежала, раскрыв в потолок глаза. Лиза сняла свою фуфайку и укутала маленькое неживое тело.
— Вы ее не заморозьте.
Этим же вечером мальчика у нее забрали. Он не хотел уходить, голосил и сопротивлялся, когда его одевали. Лиза видела из окна, как он, маленький, шел и спотыкался, то и дело повертывая головенку, и, оглядываясь, смотрел на Лизину избу. С тех пор Лиза никогда не плакала, а при сильной боли начинала смеяться.
Бесконечное время быстро текло, цвело белыми подснежниками, лило теплыми дождями, осыпало желтыми листьями, мело холодными метелями…
…Елизавета проснулась от смеха и топота ног. Вытянулась дряхлым телом. «Кажись, школьники…» — подумала она. Через минуту изба наполнилась веселым говором:
— Бабуся, как дела?
— А мы дрова пилить пришли.
— Все распилим и в поленницу сложим. Только куда? — деловито спросил мальчик в очках.
— Хоть куда! — махнула рукой Елизавета.
— Бабушка, а почему у вас Терешкова рядом с иконами висит?
— Тише… — мальчишка с маленьким носиком приложил палец к губам, — тише, она спит.
— Пойдем. — И девочка на цыпочках двинулась к двери.
И снова Елизавета услышала слабый топот ног и скрип затворившийся двери. Ей захотелось тишины, но за окном раздавались приглушенные голоса и хруст перемерзлого наста. Запела тоненько пила, за ней вторая… Елизавета привстала с постели, приблизила тоскливое лицо к окну, но почти ничего не было видно. Заметив оттаявшее пятнышко, старуха заглянула в него выцветшими глазами, но в этот момент молодая метелица под ребячий смех бросила в окно пригоршню белого холодного снега.
Это было лет двенадцать назад.
Осень еще только разгоралась. Желтая сбруя берез вызванивала легкие, печальные песни. Богатые леса роскошно и небрежно сыпали в травы монеты прошедших дней. Роса висела до полудня. По заречным лугам бродили лошади, и веяло холодной тишиной.
Гибкая заросшая тропа тянула меня в дубовый лесок. Под ногами шуршало, шлепались желуди. Я здесь был впервые. Мне сказали, что идти надо через дубняк, потом через болотце, миновать старый мост, небольшой перелесок, низину, и дальше пойдет сосняк, где и есть этот самый кордон.
Я не думал о том, что осталось позади. Старался не думать. Но осенняя волна грусти снова и снова топила меня в прошлом.
На переправе паромщик сказал, что семья лесничего велика, но пожить пустят, места у них много, гостей редко приходится встречать. Он медленно и важно закурил и добавил зачем-то тихим болезненным голосом, что лесничий-то, Николой его зовут, этот лесничий больно уж тощ да мал, сморчок, а не мужик. И тут он многозначительно смолк и посмотрел на меня оценивающе, оглядел с ног до головы. «Ну и что?» — ответил я. Паромщик потоптался на месте, выпустил изо рта голубые змейки дыма и снова тихо так сказал, что жена лесничего в молодости-то хороша была, а теперь хуже. Я подозрительно глянул ему в лицо. Потом мы молчали минут пять. Я осматривал свое ружье, перекладывал пожитки в рюкзаке, покрепче завинтил фляжку, от которой промок бок рюкзака. Паромщик внимательно наблюдал. И вдруг выложил: «Она, Маруська, карточки хлебные везла, на санях, в войну было дело. Николка-то подкараулил. Он в армию не ходил, негоден был. А она в самом соку, молодая, красота, да и только. Тут он ее схапал. Зимой на санях. В метель самую. Стыдобушка». Я затянул рюкзак и осторожно покосился на паромщика. Тот смотрел за реку, в самую даль. Глаза светло-зеленые, небрит и морщинист, лет за пятьдесят ему. Молчать было тоскливо, и я спросил: «И как она потом? Маруся?» Паромщик усмехнулся: «Живут. Детей куча. Я так думаю, что потому за него пошла, что боялась, дескать, осрамит Николка, людям расскажет. А он ведь все равно рассказал». Мы еще помолчали, вдруг опять он добавил: «Переписывался я с Маруськой-то, с фронта писал. И она. Потом, после дела такого, писем и не приходило». Он по-прежнему смотрел куда-то за реку, и забытая папироса тлела в его руке.
Читать дальше