«Господи, что эт я себе в голову забираю? – со страхом и досадой думал Федор. – Помстилось же, помстилось! Одно только видение! Стылый он, дохляк... »
Неожиданно для себя Федор заорал громко, сердито и как бы обиженно:
– Слышь, чо говорю: тебя, упокойника, забрать велели! Председатель, говорю, велел, в Звонцах тебя схороним. Кончился ты, ай нет?
Веки снова дрогнули и трудно приподнялись. Слабо блеснули щелочки живых глаз.
Федор попятился к печи. Под ногами загремели разбросанные по полу поленья.
«Боже святый... живой. Живой супротивничек... Не мог он, не мог без моей руки, никак не мог...»
Мирон глядел в потолок и, кажется, не видел его. Одна ли минута прошла, десять ли, Федор не знал. Наконец Миронов взгляд качнулся, поплыл в одну сторону, наткнулся на бревенчатую стену и медленно пополз обратно – искал, должно, откуда голос идет. Взгляд подбирался к печи так медленно, что Федор не выдержал и, перемогая трясучку, сам шагнул под него. Взгляд остановился. Федору показалось, что лесник глядит на него уже не из этого мира и не узнает, потому сказал тем же хриплым, дрожащим голосом:
– Вот он я, Карякин Федор Никодимыч, как есть сам.
Глаза сделались чуточку шире. Надо думать, Мирон подивился такому видению и не понимал, откуда оно – с того света или еще с этого.
Они молча глядели друг на друга. Мироновы глаза стали было смежаться в смертной истоме, но он последними силами заставил их снова открыться.
Федор вдруг с удивлением смекнул, что ему тут нечего бояться, потому как для всех Мирон – покойник, мертвяк, и только один он, один на всем белом свете знает, что возчики оплошились с перепугу. Смерть по справедливости обождала, пока сюда явится Федор Карякин, как строгий судия, и спросит: «А ну, сказывай, супротень, как жил-поживал?..». Да, по справедливости обождала, по правде! По той самой правде, которую он выжидал и подкарауливал много лет, с того дня, когда кошёвка взнесла на починковский угор Мирона и Дарью, взнесла и гинула с глаз на всю долгую, бесталанную жизнь.
– Уж и не чаял, что ты погодишь кончаться, – глухо заговорил Федор, и от собственного голоса малость поутихло ретивое. – Разобиделся было на тебя: как же, мол, без моей лихой руки обошелся. А гля-ка, не обошелся, уважил. Мы с тобой, Мироша, как побрательнички, одной гадюкой ужаленные.
Полесовщик Мирон Авдеев вконец извехотил свое сердчишко, и теперь отмерял последние, поди, минуты своей неупокойной жизни. Кажется, всю ее, до последнего вздоха выбрал, да вот голос страшливый и слова нещадные попридержали на этом свете, словно бы выдернули из-за порога, откуда и не след бы возвращаться смертному. Выходит, не все свое огрёб, еще осталась для него последняя казнь египетская, от которой даже на тот свет не уйти...
Шевельнулась в стынущей груди горькая обида за то, что не Федьке Карякину, а ему, Мирону, не хватило солнышка. И Дашуте не хватило, и двум сынам. Лизавета вон тоже между жизнью и смертью колотится. А Федьке всего хватает, просторно ему на этом свете, долго еще жить будет...
Миронов взгляд сделался разумным и уже не зыбился в предсмертной истоме. Брови с трудом сходились к переносью, а пальцы вытянутой руки медленно, с подрагиванием собирались в кулак.
– Ишь ты, ишь ты, люту-ует! – усмехнулся Карякин. Трясучка вовсе прошла, и теперь голова его хмелела отвагой. – Знаю твою лютость, спытал грешным делом. – И тут он замолотил без роздыху, словно боялся, что не дадут договорить: – А я, Мироша, ежели по совести, должок тебе отплатил. А как же, хорошо отплатил! Скажешь, конем с коровой да избой? Не токмо, не токмо. Я тебе, Мироша, душевно отплатил. Не то Дарья не жалилась, как я ее в Сафроновом распадке ...? Уж я ее там как хотел! Ты не обижайся, хреновая у тебя баба была, правду говорю. Одна визготня и никакой приятности, тьфу! Она чего к Акулине-костоправке ходила – знаешь? Эт я ее в распадке ублажал да голубил, ну и маленько котелок ей повредил. А ты, дундук, сенца ей под зад подстилал... Эй, Мироха, слышишь меня, али нет? Голубил, говорю, сучку твою, как только желал!..
Федор жарил торопко и хрипло, ровно не верил, что некому его тут остановить. Он говорил, а сам покрывался холодным, липким потом, и колкие мураши сновали по спине, вдоль ребер, по загривку и собирались на затылке, больно стягивая кожу. До него смутно доходило, что своими страшными словами умирающему он разом перемахнул какую-то адову черту, за которой сатанинским пламенем начинала выгорать душа.
Стынущий полесовщик неотрывно и натужно глядел на него, силясь постичь всю бесовскую суть слов. А когда постиг, шея его слабо напряглась, лицо свело мучительной судорогой – хотел подняться. Но сил не было даже ворохнуть головой. Из Миронова горла донесся слабый клекот, в котором можно было разобрать одно только слово «гад».
Читать дальше