Разов семь, по субботам больше, я ее со щенком катал. Щенок-то — домовладелов сын, с Кирочной улицы. Папаша булавками торговал, а домище экое закатил, — туча-тучей. Концы с концов, быстрехонько она его выветрила. Один я по пятьдесят за конец брал…
Прельстился тут Дуней дровяник один, Веденеев, — сурьезный дьявол. Небольшого росту, в золотых пенснях. Баржи дровяные гонял, хорошей езды требовал. Зато и деньги платил. Дуне — одна ночка, а ему — почитай четыре баржи дров. Тут и я сбоку-припека пользовался…
А уж тут стала меня Дуня за сердце забирать. Тоскую, днем спать не могу, тычусь по квартире, совсем ошалел. Кудеяра раз отстегал шлеей, за что — и сам не помню. Все горевал я, зачем нечестная. А каб честная была, так и, сам знаю, не влекло бы меня к ней. Кудеяра я как брата родного любил. Хоть прощенья на конюшню к нему просить — впору итти было.
Ой, за год-то сколько я их перекатал! И в санях, и в коляске. За дровяником верзила пришел. Кокусом заведывал, на фабрики кокус поставлял. Очень причудливый господин, одних волос на нем фунта два. После него офицеришко приспел, платил бедно, но красненькой. Ради души только и возил его, авось на том свете зачтется! Дуне, знаю, совестно было глядеть на меня. Выйдет, бывало, с ним и отвернется, будто голубей рассматривает. Только на три раза и хватило офицеришки…
Тут война началась. Стала Дуня милосердной сестрицей одеваться, больше шла. А мне она уж совсем как родная стала. Должно любил, — во внутрь головы не просунешь, у сердца не спросишь! Стою у ворот ночью, весь дрожу, бывало, и все насквозь вижу. Как она за штырмочкой у себя раздевается, а он ждет и папироску курит. Один только Кудеяр мои муки знал, да и тот жеребец — неразговорчивый!..
Тогда-то и сошлась Дуня с лицеистом одним. Возил я лицеистов, знаю: высокие ребята, в косой фуражке, бравые. Сядет, — ровно тыкву везешь. А этот — какой-то юбочный, ходит — ровно его ячменем окормили, гниль! И со стеклышком в глазу. Уж очень, сказать мне, сразу обидно стало из-за этого вот стеклышка, гляжу — и коленки дрожат. Я тут же сразу по Дуниной тихости увидел: влипла девка! Весь ее огонек любовь к лицеисту этому поела. Махонька жила да слабенька, жила, — думала, что уж и нет слабже ее на свете. А как встренулся еще жалчей, — так и затрепетала! Тут и я затрещал, — пить начал по-крупному, играть еще того крупней. Все, что сберег, в три недели на дно спустил.
Только я приглядываюсь, — везде она платит, а он вид делает, будто бумажник дома забыл. А шикарит, гниль! На островах ресторан стоял, корабль на воду поставлен. Названье — Бельву, а кругом — вода. Там легкачей одних за ночь-то поболе трех тыщ стаивало, и всем хлеб был. Вижу — завертелся лицеист. Из Бельву выходит — кричит на нее и пальцем мне в плечо тычет. Я, бывало, дрожу весь, а Дуня мне шепчет на ухо: «Молчи, Микулай… Ничего, Микулай!..» И ведь до чего она меня довела, — смирней мерина я стал. Только глазами хлопаю да Кудеяра втихомолку на конюшне истязаю…
Три месяца вот так. Раз везу, а сам слушаю. Кругом поле, луна — ровно желток какой, похабно очень. Лицеист Дуне говорит: «Не живи, одним словом, ни с кем, а жди меня». Она очень тихо ему, чтоб я не услышал: «Если ты, Миша, о деньгах, что я тебе давала, беспокоишься, то не беспокойся! У меня денег, пока молода, завсегда свежий приток будет». Он тогда голос переменил и ровно б честь Дуне делает: «Ты, говорит, что теперь из себя являешь?.. А то будешь честная… моя жена будешь! Губернатором стану — будут тебе чиновники ручку целовать и букетами, одним словом, одаривать». Дуня еще тише и упористей, — а голос дрожит: — «Не хочу я за тебя, Миша. Не уговаривай. А лучше будем так любиться, какие уж есть!..» Я Кудеяра попридержал, сам уши навострил. Лицеист тогда и говорит, громко так, даже меня ему не стыдно: «А не хочешь замуж, так получай назад свои деньги!» — и притворился, будто деньги достает. А она, слышу, плачет и пальчиком мне в спину показывает: «Мишечка, зачем ты меня мучаешь? Ведь он все слышит!» До сей поры чувствую я на спине тот холодный Дунин пальчик. Тут лицеист озлился, коляску остановил. «Чувствуй, говорит. Ты, дрянь, будешь ехать. А я, дворянин… моя тетка за итальянским послом! — а я вот за тобой пешком пойду, по грязи. Вот тебе наказанье!» И чтож, слез и пошел ведь!
Ровно в ней струнка дрогнула и порвалась. Как крикнет она мне: «Гони, Микулай!» Кудеяр мой ровно ждал, — полетели мы вдвоем, куда Кудеяровы глаза глядят. Верст семь этак-то мчались, руки у меня уж осоломели держать, все по шоссе. Она в себя пришла, велела остановиться. «Вот, — говорит, — Микулай, какие дела бывают!..» Я обернулся к ней, молчу. Она на сиденьи боком сидит и пальчик грызет, в перчатке. Сидим и дрожим оба. А ночка осенняя, сводница… Вдруг она мне говорит! «Целуй меня, Микулай!» А я понимаю, молчу. «Целуй, — говорит, — Микулай! Никто не увидит, что с дрянью!»
Читать дальше