— Катюша?.. Куда ты девал мою Катюшу? — бормотал я, цепляясь за карманы злодея, но он дико посмотрел на меня, и я выпустил мою жертву, ошпаренный новой догадкой.
Разумеется, Катюша ушла с тем молодым и неказистым парнем, которого я пожалел в самом начале этой суматохи; разумеется, он больше подходил к Катюше, нежели Андрей… Долго еще я стоял, топчась на дожде и потерянно следя за удаляющимся Андреем. Вспухали пузыри на лужах, ползли грязи, ноги мои смертно стыли, — я пошел домой. Все мне было видно вперед и назад с одинаковой ясностью. Есть мне не хотелось, и я мог варить мой обед когда угодно, не боясь доставить кому-либо неудобство. Свобода моя не пугала меня… Вольную в своей судьбе и счастье, я не осуждал Катюшу, но тайком все надеялся, что вот она вернется, — великодушная к слабости старика. День кончался, и я в утомлении закрыл глаза, а когда открыл их — начинался следующий день. Я проспал сидя.
Вечером потянуло меня на обрыв. Одевшись потеплей, ибо некому было заботиться обо мне, я снова вышел в мир. Неузнаваемо переменился он за дни нравственного моего беспамятства: в мире недоставало Катюши. У маляра я застал Раздеришина, который торговался с ним о покраске решетки на могиле отца.
— Больно дорого хватаешь, почтенный. Эка невидаль, забор покрасить маляру. Ты дырок-то не закрашивай, ты только самую решетку крась… — без воодушевления выговаривал Полуект, пряча от меня опухшее лицо.
— Дырки… чего ж их красить! — вторил маляр, мешая какие-то краски. — Вот мумией и покрашу.
— Неблагородно, пожалуй, мумией-то… да и сохнет долго!
— А мы ее с сиберлетом… голая мумия тоже не годится.
— Что ж это такое сиберлет? — спросил я.
— Порошок такой.
Вскоре Полуект ушел.
— Все, что ли, уехали? — между прочим, осведомился я.
— Ветром намело, ветром и смело. Слышал, ночью-то?.. Крест-то на колокольне ветром опрокинуло, с корнем вывернуло. Придется завтра сызнова лезть.
— Ничто на таком ветру не устоит, — ответствовал я. Знал, по-видимому, Николай Егорыч и о Катюшином бегстве.
— Поступай-ка ко мне в службу, замазку тереть. Буду я тебе платить шесть гривен в день, сапоги мои… — Была мне целительна грубоватая ласка маляра. — Наш труд веселый! Антенну надысь связывал у секретаря, бурей порвало, стриж в меня на высоте ткнулся… рванулся с испугу и в воздухе споткнулся. Видал ты, как птицы спотыкаются?
…На обратном пути зашел я в малярову баню, могилу моей последней вспышки и колыбель. Ледяной сыростью дохнули в меня черные стены, а посреди стояло приставленное к лавке деревянное корыто. Посмеявшись и потрогав вещи, еще недавно столь чудесные, я пошел по дороге. Теперь я вправе был издеваться над прошлым и будущим, но настоящее издевалось надо мной. Потом время вступило в свою должность. Полагается осенью ждать зимы, а зимой — весны.
В иную жизнь, к успехам и победам, уехали Яков с Лизой, порывая пуповины с Вощанском, и я сам, в числе прочих, махал им платком; свадьба их была мне похоронами, да и не одному мне… Василий Прокопьич выздоравливал, хотя и не мог уже с прежним рвением предаваться огородной страсти. Чаще сидел он на террасе с закутанными ногами, схожий с пиковым королем из растерянной колоды, и уже я развлекал его своею философией. Снег выпал в этом году ранний, Вощанск помолодел, раны закрылись: восхитительна наша зимняя пустыня. Ничто теперь не будоражило уединенной нашей дружбы, бремя которой я нес безропотно. Никогда не заговаривал я с ним об этой вощанской комедии, посмеяться над которой я призываю ныне все истинно передовые умы…
1928