Мама говорила — мои чувства все лежат наверху, словно картошка на сковороде, а Димкины глубоко зарыты.
Димка смотрел в окно и молчал, а я, его лучший друг, не знал, о чем он думает.
— Вернется, — сказал Димка. — Куда денется? Горины не пропадали. Партизанит он, вот и все. Фрицев бьет. А твой все кашляет?
— Кашляет.
Что я мог еще сказать? Отец мой болел туберкулезом с начала войны, и с тех пор он становился все суше, белее и меньше. Бывало, придет с работы и сидит у печи в зимнем пальто, то рассказывая о гражданской войне в Сибири, то размечает на карте стрелы наших фронтовых ударов. Что о нем еще скажешь?
— Учится на касторке лепешки жарить.
— Лепешки-то картофельные?
— Ага.
— Скажи, пусть не старается. А вот рыбий жир — верное дело. Его можно и так есть, с луковицей…
Но мне хочется сказать еще что-нибудь. Я говорю:
— Отец уже половину легкого выкашлял.
Димка смотрит на меня. Глаза его маленькие, серые.
— Ошибаешься, полтора ушло. Я прикидывал. А что, по ночам Невидимый все ходит?
— В лунные ночи. Аж пол гнется. Сядет — стул под ним так и трещит.
— Ты смотри — это смерть к отцу идет. К матери так же ходили. Я слышал. Я бы на твоем месте спал в школе, а ночью от отца смерть отгонял. Отец — он, знаешь, один.
— Он добрый.
— А вот мой ремнем драться любил. Но за дело… Проспишь ты отца.
Димка презрительно ежит плечи. Кожа белеет в прореху. Он сует туда палец и чешется.
— Зачинил бы хоть рубаху, — говорю я.
— Так удобнее. Вишь — свободно чешусь. Нет, не укараулишь ты отца. А я бы укараулил, я ужас какой терпеливый. Я бы оделся как он, сидел и кашлял, кашлял. А подошла бы смерть, я бы ей сказал: "Иди к фрицу". Я терпеливый. Потерял хлебную карточку, и как братаны ни орали, я их хлеба крошки не съел. Хочешь, палец себе в огне сожгу?
Я знаю — сожжет.
Он тянет палец к покрасневшему железу дверцы. Мне больно его палец. Меня охватывает слабость. Все поворачивается вокруг меня, и я падаю. Обычно я стараюсь сесть, тогда хоть голову не разбиваешь.
Вот и сейчас окна, Димка и печь повернулись вокруг меня и стали на свое место.
Я же сидел на полу.
— Слаб ты, — вздыхает Димка, дуя себе на палец. — Как весной на охоту пойдешь? А вот я бы не брякнулся и отца вылечил. Говорят, если разом съесть кило стрептоцида, можно вылечить любой туберкулез. Даже чахотку.
— Врут, наверное.
Печка раскаляется до белого цвета, дышит, и весна кажется близкой, завтрашней.
— Давай стрелять, — говорит Димка.
Мы стреляем в цель одной дробиной из вставного стволика. Дом наполняет восхитительный запах черного пороха.
— Нет, — вдруг сказал Димка, отставляя ружье. — Ты сообрази — уж лучше есть сорок, чем ходить в деревню по морозу. Во-первых, мясо, во-вторых, валенки целы. В-третьих, на себе картошку не таскать. Глянь-ка, ты себе, как прессом, грудь сплющил, оттого и падаешь.
— Сороки поганые. Их не едят.
— А давай-ка сварим. Я уже ел — двух слопал. Братаны орут.
— Я не буду.
— Тогда помогай щипать. Ставь кастрюлю.
Мы ощипали сороку и осмолили ее разогретой кочергой.
Густо пахло горелым пером. Выпотрошили, сунули в кипяток. Синеватая жалкая тушка нырнула при вращении кипящей воды и тут же всплыла наверх побелевшая, держа лапы двумя тонкими оглобельками. Только огромная сорочья голова поглядела на нас выпукло-закрытыми глазищами.
— Во, мозгов-то! Как у меня, — сказал Димка.
Мясо!.. Я не хотел есть эту сороку, но она варилась, и пахло вкусно. А когда мы положили картошку и лук, я уже ничего не имел против сороки, только старался не видеть черную сорочью голову. Ее съел Димка, говоря:
— Вот мне еще мозгу прибавилось, еще жить легче станет.
Потом хлебали суп. Я стал блаженно сыт.
— Я терпелив, я все могу, — хвастал Димка. — Вот какую себе зеркальную дробь накатал. На десять метров дальше твоей полетит. Я и отца могу дождаться, и сороками прокормлюсь, и порожним с охоты не пойду. Я все на свете могу.
Вечерело. Летели обратно в лес сороки. И каждая несла немного розового заката на груди. Димка считал их, на десятке загибая палец, и говорил довольно:
— Тысячи их здесь, тысячи. Прокормлюсь… И конца войны дождусь и буду есть куриц каждый день. Во-о!
…Солнце садилось. Вспыхнули окна, порозовели и стали добрыми морды домов.
Сороки летели.
Я глядел на них, я летел вместе с сороками и видел наш город сверху — реку, два моста, кубики домов. Это было страшно и весело.
Грохнула дверь — пришли братья. Они раздевались, смеялись, говоря что-то, но я не видел их.
Читать дальше