На пятый или на шестой день Татьяна попала на вокзал, переполненный такими же беженцами. Их посадили в теплушки, дали хлеба, воды. И поезд тронулся куда-то на север.
Вначале, когда Татьяна и Мария Петровна вышли из Кичкаса, Виктору было все интересно: он впервые видел и такие степи, и такое солнце, и такое множество людей. Показывая пальцем на корову, он произносил:
— Му-у.
Видя лежащую в канаве женщину, он старательно выговаривал:
— Те-етя-я, — и все что-то лепетал-лепетал, но чаще всего твердил «папа». Потом, очевидно, и до его детского сознания дошло что-то страшное: он присмирел, забился под шаль матери, выглядывая оттуда, как маленький сурок… И на какой-то станции, между Орлом и Брянском, заболел. В течение одной ночи он как-то повзрослел; глазами взрослого человека подолгу смотрел на мать, как бы говоря: «Мама, зачем все это? Зачем меня-то мучают, мама?»
И им пришлось покинуть вагон. Они сошли ночью на маленькой станции. В здании только у кассира в комнате горела керосиновая лампа. Поставив в уголок сверток картины «Днепр», положив узелок с вещицами Виктора, они присели на оставленный кем-то ящик. В здании было пусто, сыро и пахло кислятиной. Только иногда из своей комнаты выходила кассирша, женщина довольно грузная, с прической под мальчика, в пенсне и валяных сапогах. Выйдя, она некоторое время смотрела в темный угол, как бы рассматривая Татьяну, Марию Петровну и Виктора. Постояв так, она снова уходила к себе в комнату.
— Может, мы на ее ящике сидим, — прошептала Мария Петровна и к кассирше: — Ящичек ваш, видно, мы занимаем.
Та тряхнула маленькой, подстриженной под мальчика головкой:
— Нет, я люблю…
И было непонятно: то ли она кого любит, то ли любит вот так рассматривать в темном углу людей, то ли любит просто выходить из своей комнаты. Сказав так, она скрылась в комнате, затем погасила лампу и вышла на перрон. В здании стало еще темней, еще глуше. Мария Петровна, прислонясь к дочери, прикорнула, а Татьяна, глядя широко открытыми глазами в тьму, ярко представляла себе Кичкас — зеленый городок, Днепр с его игривыми водами и красивейшей плотиной, южное небо, просторы. Вот она уже сама бежит по берегу Днепра, садится у скалы, раскладывает краски и быстро начинает бросать их кисточками на полотно.
— Это… это очень хорошо, — слышит она и поворачивается.
Недалеко, за рыжей глыбой, стоит человек без фуражки… На высокий белый лоб падают кудлатые волосы.
— Коля! Ты такой, как тогда, впервые…
И снова — звенит степное солнце, катятся воды Днепра.
И вдруг взрыв. В голубое украинское небо летит красавица днепровская плотина. Стоны, плач. И кто-то безумно кричит:
— Все! Все!
2
Так они просидели до утра. Окно стало молочное.
Вышел старичок в фартуке, с метелкой, сказал:
— Запылю. Шли бы на вольный ветерок.
Они вышли. Присели под могучей ветлой. Тут их окружили местные жители. Люди, узнав, откуда они, заохали, заахали и стали давать разные советы. Одни советовали остаться здесь на станции, другие — отправиться в село Егормыш, там есть и доктор. Кто-то сказал, что до Егормыша всего двенадцать километров, но его перебили, заявив, что вовсе не двенадцать, а восемнадцать. И люди заспорили. У Татьяны сдавило горло: она знала, что ни у нее, ни у матери нет денег, нет лишних вещей, значит, им придется теперь просить, унижаться. И она впервые зарыдала, громко, как обиженный ребенок. Толпа еще больше заохала, заахала, а какая-то тетка, готовая расплакаться, сказала:
— А ты не реви. Поднимайся и ступай в Егормыш.
В эту минуту толпу раздвинул седоватый человек в чесучовом поношенном пиджаке и парусиновых заботливо отутюженных брюках. Сняв с головы фуражку, он поклонился Марии Петровне, затем надел фуражку и, не спрашивая согласия, взял узелок.
— Идите-ка за мной, — мягко, но властно проговорил он. — Дочка, что ль, ваша? — Он кивнул на Татьяну. — И ее ведите. Помогите-ка ей подняться: видите, ребенок у нее больной, — обратился он к толпе.
Люди подхватили под руки Татьяну и повели за Марией Петровной мимо палисадника, из которого так и таращились ветки желтеющей акации. Усадив Татьяну и Марию Петровну в шарабан какого-то допотопного устройства, запряженный парой сытых серых рысаков, седоватый человек сказал кучеру:
— Савелий! Отвези-ка их ко мне. Прямо на квартиру, Анастасии Григорьевне скажи, чтобы приняла хорошо. Хорошо, мол, чтобы приняла. Да доктора немедленно… да баньку. Сам баньку-то приготовь… Настоящую приготовь.
Читать дальше