— Радость-то какая, Николай Степанович. От Татьяны Яковлевны.
Письмо действительно было от Татьяны. Оно, потрепанное, надорванное в ряде мест, бродило где-то очень долго и только вот теперь, на сороковой день, попало в руки адресата.
«Коля, — писала Татьяна. — Я, мама и Виктор уходим. Я смогла с собой захватить только картину «Днепр». Ох! А от тебя давно нет писем. И как хотела бы я сейчас получить от тебя хоть строчку. Навсегда, навсегда, навсегда твоя Татьяна».
И то, что письмо где-то так долго бродило, и то, что в нем было сказано «уходим», так потрясло Николая Кораблева, что он, утопая в иле, пошел от котлована покачиваясь. А войдя в квартиру, не раздеваясь, повалился на диван и, задыхаясь, прошептал:
— Вот такой же страшный поток прорвался и в жизни. Война — страшный поток. Ах, Таня! Сколько тебе теперь придется перестрадать! Уже сороковой день ты где-то, — и он так застонал, что из соседней комнаты выбежала Надя.
— Батюшки! — вскрикнула она. — Да у вас жилка на виске лопнет. Я сбегаю за доктором.
— Не надо! — хрипло кинул он. — Сейчас некогда страдать и лечиться: вся площадка у нас затоплена грязью. Приду поздно, — и, все так же пошатываясь, он вышел из квартиры.
Надя выбежала за ним, взяла его за руку, по-детски заглядывая ему в лицо, умоляя глазами, чтобы он остался дома. Он погладил ее по голове и жестко произнес:
— Страдания свои и ненависть свою, Надюша, мы ныне должны вкладывать в моторы.
1
Степь звенела тонко, пронзительно, постоянно и захватывающе. И солнце лилось на обширнейшие просторы, а небо было глубокое, свежее. Казалось, ничто в мире не изменилось: все так же звенит степь, все так же греет солнце, все так же, поднявшись в вышину, заливается какая-то пичуга.
Но степь была изранена, степь истекала кровью: то тут, то там виднелись изуродованные, разорванные на части коровы, лошади, овцы; то тут, то там лежали как попало — одиночками, группами — люди, сраженные пулями, фугасными бомбами, а по дороге и около вразброс стояли подбитые грузовики, телеги, увязшие тракторы, в канавах валялись узелки с одежонкой, мятые самовары, сундучки, а вон лежит, кидая от себя ярчайший отблеск солнца, зеркало с причудливыми завитушками на раме… И идут люди, уставшие, запыленные, тоскующими глазами глядя куда-то вперед…
В таком людском сером потоке оказалась и Татьяна. Она шла уже второй день и вторую ночь, неся на руках маленького Виктора, а за спиной тяжелый сверток картины «Днепр».
За ними шагала мать, вся увешанная узелками, сумочками. Мария Петровна, как и большинство беженцев, смотрела только вперед или себе под ноги: по сторонам было страшно смотреть. И, идя так, она иногда слышала, как произносила Татьяна:
— Мама. Да что же это? Это ведь ужасно, мама. Это ведь люди — в канавах.
Мария Петровна не оглядывалась, хотя и слышала стоны, вопли, предсмертные крики: «Да вы хоть убейте!» И только один раз она оглянулась, когда Татьяна остановилась, произнося совсем тихо:
— Ма-ма… ребенок.
В канаве лежала женщина с раздробленной головой. По ней ползал ребенок, отыскивая грудь.
— Иди, Таня, иди, — резко, грубо проговорила Мария Петровна. — Иди, — и подтолкнула ее. — Я бы своими руками задушила тех, кто затеял такое. Но ведь я бессильна. И ты бессильна. Знаю, что думаешь, — взять ребенка. А своего куда?
И в это время где-то в стороне, нарушая звонкие напевы степей, загудели самолеты. Один, другой, третий, четвертый… туча самолетов засверкала в глубоком, чистом, как зеркало, небе. Они, вынырнув откуда-то из-за перелеска, взвились, сделали круг и стремительней птиц понеслись на потоки беженцев. И люди пали на окровавленную землю, прикрывая собою детей, раненых, искалеченных, крепко вцепившись руками в желтеющие травы, как будто это могло спасти их. А самолеты снизились так, что видны были головы фашистских летчиков… И тогда степь огласилась стонами, воплями, душераздирающими криками. Люди вдруг, как ужаленные, переворачивались или мучительно изгибались, вскидывая вверх руки, и застывали.
Проходила минута, вторая, третья… десятая, и тогда снова начинала звенеть степь, снова взвивалась в голубое небо какая-нибудь пичуга, снова пробегал живительный ветерок. И снова налетали самолеты. Так на дню пять-шесть раз. А люди все шли, шли и шли. День, другой, третий, четвертый — шли, побросав все, что не в силах были нести, растеряв родных, детей, стариков, старух, думая уже в каком-то отупении только о себе, только о том, как бы не подкосились ноги.
Читать дальше