— Советский образ жизни тем и прекрасен, что доступен всем, — сказал я и прихлопнул в одностороннем порядке дискуссию.
Пудалов молча, весьма почтительно в знак согласия со мной склонил прилизанную голову.
Ушел я от него не с пустыми руками. Получил во временное пользование магнитофон и несколько кассет с лентами, на которых были записаны юбилейные речи о главном мартене.
История, которую я рассказываю по ходу действия, по горячим следам событий, развивается далеко не так, как мне бы хотелось. Один хороший писатель, Стендаль, сказал, что в высшей степени безнравственно не изображать действительность правдивой. Вот как! Писатель, отступивший от правды жизни, безнравствен. Трижды безнравствен партработник, побоявшийся посмотреть правде в глаза!..
Виделся с глазу на глаз с женой Ивана Федоровича Шорникова. Дома не было ни мужа ее, ни дочери. Восстановил с ее помощью недостающее звено. Вот исповедь бабы Марины:
— Всю правду, видно, надо выкладывать. Припекло! Куда от нее денешься?.. Навечно я приклепана к Ивану. Не его славой, не собственным доминой в пять комнат, с верандой, погребом, кладовкой, гаражом и садом. Сорок лет совместно живем! Привыкла. Да и Клавдия у нас. Непутевая девка, а все ж таки кровинушка родная. Поздняя она у нас, потому не вызрела умом и сердцем. Ничего, и от такой не отказываюсь. Ругаю любя… И его, Ивана, в молодые годы любила. Мы с ним в землекопской артели работали — он грабарем, я кухаркой. На двадцать пять мужицких ртов готовила я борщи, каши да барабулю с салом, таком и маком. На Иване веревочные лапти, дерюжные штаны и рубаха, а на мне вылинявшая, истертая до дыр юбка, ситцевая кофтенка, а ноги босые, черные да порепанные. Он малограмотный, я неграмотная. И не побрезговали друг другом. Всей артелью свадьбу сыграли, но «горько» не кричали: хмельного ни капли не было. Закон воспрещал пить на стройке водку и самогон. Сухим тот закон назывался… Муж и жена, а гнезда своего не построили. Иван в бараке на двести пятьдесят мужицких голов жил, а я приютилась около барака, под навесом, рядом с печкой. Ни мне нельзя сунуться к мужу, ни ему к жене: все время на людях. Как стемнеет, бежим на Солнечную гору. Тишина была там, ветерок теплый, трава некошеная, духовитая. Перина — земля. Одеяло — небо. Подушка — мужнина рука. Лады! Хорошо! А на зорьке айдате вниз — он к грабарке, а я к ложкам, чашкам и артельному котлу. К зиме нам в бараке выделили семейную квартиру — закуток, отгороженный горбылем, с ситцевой занавеской вместо двери. Ох, и радовались же мы своему углу! Три года, до пуска второй домны, жили в тесноте и обиде, в табачном дыму, обложенные матом со всех сторон. Ваш брат мужик слова не может сказать, чтобы не поперчить его похабщиной. В ту пору ничего не стеснялась. Иной раз и сама посылала подальше какого-нибудь рукастого надоедливого ухажера. Днем кухарю, бывало, а вечерами и ночами мужикам рубахи да подштанники стираю. Чертоломила, рук не жалела, рубли зарабатывала. Приданое хотела купить — кровать с никелированными шишками, постель, миски с ложками. Комнату нам, ударникам, обещали вскорости предоставить.
Почто я тебе байки рассказываю про то, как жили в молодости? Неглупая у тебя голова, должна догадаться. И в бедности, и в голоде, и в холоде мы с Иваном друг в дружке души не чаяли. Никогда нам не было скучно. Не из-за чего было ссориться. В одну сторону тянули. Ликбез вместе окончили. На курсы повышения квалификации в обнимку ходили. В один день на мартен определились — Иван в подручные сталевара, а я в крановщицы на шихтовом дворе. В обед бегали друг к дружке — я к его огню тулилась, а он к моему холоду. Ох, и жили же мы добряче! Не разлей вода, да и только. Десять полюбовных годов пролетело как один день. По старой привычке мы с Иваном летними ночами взбирались на свою гору — небом укрывались, землю под бока подстилали, и нам было мягко, сладко да светло. Одним только угрызались: детей не было. Потоскуем по нерожденным ребятишкам и еще больше друг дружку любим. Ваня не бражничал, когда и сухой закон отменили. Все деньги домой приносил. С гулящими бабами не знался. Одну меня почитал. Так любил, так любил, что иной раз и заговаривался. «Ты, говорит, моя богородица пресвятая!.. Да святится имя твое!..» А когда родилась у нас Клавочка, жизнь совсем хорошей стала. Жили мы в ту пору уже в премированном доме. В этом самом. Директор Головин на серебряном блюде преподнес. Мебель справили, сам видишь, какую. Люстру купили хрустальную чешскую. Три тыщи не пожалели. Тарелки, ножи, вилки, чашки с блюдцами — немецкие. Ковры — китайские. И на автомобиль не поскупились потратиться. А чего жалеть? Иван Федорович стал знатным, денег получал много да еще каждый месяц премии отхватывал — то двести, то триста, а то и все пятьсот. И я кое-чего домой приносила. И Клавдия в общий котел тащила. Все у нас было и есть. На сберкнижке — тыщи. А полюбовность, какая была в молодости, пропала. Ищи ветра в поле!.. Кто виноват? Приходит с работы злой, несловоохотливый. Раньше богородицей величал, а теперь и Мариной язык не поворачивается назвать. Ведьмой я для него стала. И я на него всех чертей вешаю. Раньше и в дерюге Иван для меня красавцем был, а теперь и в аглицкой да итальянской шерсти, в орденах да знатности страшилищем выглядит. Вот до чего дошло! Иван теперь почитает только свое начальство, да и то на выбор. Как же, знатная личность! Голову, как верблюд, стал задирать. Все, говорит, сам знаю, все сам понимаю. Сам с усам. Куда там! Ни одной книжки не прочитал за целый год. Над газетой засыпает. И телевизор переносит, только когда на свое изображение смотрит. Пивом да водочкой стал баловаться. На этих… банкетах на даровщинку приучился пить. Хлещет теперь не с товарищами, не с дружками, а сам, в одиночку. Не то осторожничает, не то боится, что ему, денежному, за троих малоденежных придется расплачиваться. Горе ты мое, Иван! Горе на старости лет…
Читать дальше