Где-нибудь у стены между входом в метро и третьим подъездом присаживались они на чемодан, съедали по яблоку и зажигали сигаретки. Робкое солнце играло в стеклах Ленинградского и Ярославского вокзалов напротив. Вчера, до самого сна, идиллически умиротворяла Дмитрия провинция, и вот Москва, камни, бойкий люд. Все в голове как-то сразу менялось, перекашивалось, и, как ребенок держится в темноте за юбку матери и перестает плакать, так Дмитрий радовался присутствию Егора. Без него было бы страшно.
— Последний разок поспишь у меня на Трифоновке…
— Семь лет прошло, — сказал Дмитрий. — Как тогда вошли и Мисаил целую ночь учил художественному мату.
— Семь лет. Мать моя! Чемодан писем. И больше всего трепотни моей занудливой. И дурачки еще вроде. Я об одном жалею! Оставь дотянуть…
— На це́лую.
— Народное добро переводить. Я экономный. В «Тихом Доне», помнишь, старик Мелехов крошки со стола сгребал? Подражаю. Дай…
— Отстань, на це́лую.
— Люблю дотянуть, так чтоб губу припекло.
— Терпеть тебя не могу за это. И за то, что начнешь что-нибудь говорить и забудешь.
— Чего я забыл? Ну извини, Димок. О чем я?
— «Об одном жалею».
— А-а! Она ж память. Где, говорила одна на Дону, повалят, туда и тянет. А жалею, Димок, о том, что не поучились мы вместе в Москве. Чужой я приехал, чужой уезжаю. Народу знакомого полно, вроде любят меня, а все как-то так: чужой. По каждому пустяку тебя вспоминал: ну почему? почему я здесь, а он на юге?
— Не переживай за меня, — посмотрел на Егора Дмитрий строго, — это хорошо, это хорошо, Егор. Бог спас меня от позора. Мы, люди, тщеславные, и все нам кажется, что нас обидела судьба, А все правильно. Бог справедлив ли, еще кто. Природа за нас решает. Я на месте. Не в карьере счастье. Встаем или еще?
— Как хочешь, — Егор всегда уступал. — Мне дак здесь еще лучше.
— Я так наскучался, поводи меня по Москве. С оторванными пуговицами ходишь, ты ж артист.
— Кто там на меня смотрит? Москва. За что люблю ее, матушку, — всякого она терпит. И ряженых, и таких, как я.
— Женщины тебя исправят. Я в Керчи Наташу видел. Ехала из Ялты. Пионерская дружба скоро кончится?
— Я про себя сейчас ничего не знаю, — сказал Егор. — Пробы были на киностудии. Выпускница Щепкинского училища. Дали нам текст, сцена: он и она прощаются. Ну долго ли мы были? Часа два, в коридоре толклись, перед режиссером сидели. А вышли к камере, как затянули поцелуй! Да такой сладкий! Ничего не знаю, Димок. Я их всех люблю.
— А мне к Астапову бы зайти. Кто еще заступится?
— А чо: сходим.
Астапова последние два года было не слышно и не видно. Его коллеги делились планами, охотно раздавали интервью, позировали на полевых станах и в заводских цехах, вели бесконечные дискуссии, каким должно быть добро. Астапов молчал. Это молчание становилось загадочным. Иногда суетливость, оборотливость принимаются за кипучую деятельность, и люди так привыкают бегать наперегонки, что жизнь тихая, задумчивая кажется им подозрительной. Почему он не с нами? почему не любит появляться перед фотографами, поучать молодежь, не торопится, копит время для заветных книг? Странно! И чтобы оправдаться перед другими, они выдумывают негодующие вопросы, упреки и «загадки». Астапов жил в стороне, но о нем помнили всюду. И чем пакостнее злословили его коллеги и всякие вертихвостки, тем одержимее в любви были его поклонники. Когда кто-нибудь пускал слух, будто в «Правде» вот-вот замелькают главы из его романа, Дмитрий по утрам начинал бегать на почту и просил выделить ему свежий номер. Ночью, устав от гневных немых речей, он поднимался с постели и выходил на улицу. Одиноко мерцала на севере звезда. На нее он смотрел и рассказывал далекому Астапову о том, что познал в жизни, просил душою поддержки. Раз десять пробовал он писать ему жалостливое письмо, да в конце концов распечатывал конверт и выбрасывал: стыдно было своей внезапной боли.
— Нам каждые пятьдесят лет нужен Толстой, — сказал Дмитрий, — нужна какая-то абсолютная совесть, возле которой хочется притихнуть, ей поклониться. Зайти бы к Астапову да по душам, по душам… Но без тебя я не пойду.
— К Астапову столько народу липнет… Понимают, как велик его авторитет!..
— Люди неблагодарны, изворотливы, Антошка считает, что их не надо защищать.
— А на что тогда интеллигенция? Дурачок Антошка. Он все такой же: выпьет и луком закусит?
— Он скрасил мне дни. Ты счастливее: не знаешь, что такое провинциальное одиночество.
Читать дальше