У Егорки, когда он смеялся, тряслись плечи.
— Трепло!
— Веселый парень, — косился друг в его сторону, — шутит так, что соль понимаешь на другое утро. Его беседы с великими можно, не меняя знаков препинания, перекладывать на музыку. Попробуйте.
Наташа смеялась, с Никитой ей было легче пока, но рождалось первое сближение с Егоркой, которое украдкой бережется от посторонних. Наташа и Егорка уже объяснились какими-то знаками, уже суеверно знали, что пойдут домой вместе. Егорка ценил естественное и не верил в искусство ловкого обольщения. Он смотрел, как некрасивый студент ухаживал за всеми, острил и старался быть душой вечера. Он и был таким. Он занимал бесконечными историями, политическими новинками и анекдотами и был нужен всем, но никому в отдельности.
Егорка не мешал ему прыгать возле Наташи. Она же берегла себя уже для него, для Егорки. Когда стали разбирать плащи, Наташа повернулась, отставила руки, и Егорка накинул на ее круглые плечи легонькое пальто. Студент еще надеялся проводить ее. На лестнице она подала Егорке руку и, крепко вцепившись, шепнула: «Я прошу тебя, не отходи от меня. Потом объясню…»
Он взял ее под руку.
— Что ты хотела сказать, Наташа? — спросил он на улице.
— Я не знала, как отвязаться от студента.
Он поехал провожать ее. Жила она на окраине, неподалеку от старинного села Коломенского. К воротам, за которыми были приказные палаты, пустые церкви, и к берегу Москвы-реки они не пошли. Но к расставанию Егорка уже верил, что уголок этот увидит вскорости, придет сюда не раз и Наташа ему все покажет. Пройдут перед ним ее дорожки детства, скамейки, деревья и ступеньки церквей, на которых она сидела с книжкой. Время пролетит так же быстро, и будет интересно вдвоем говорить о том, что они впервые открывают для себя сами, например, о концерте Рахманинова, в котором ему чудится летняя ранняя гроза, радость, сладкое предвкушение чего-то огромного, неохватного. И она, Наташа, будет кивать головой, соглашаясь. Расскажет она ему, что болтал о Егорке Никита.
— Я могу у тебя ничего не спрашивать, — сказала она. — Все про тебя знаю. Где ты учишься, откуда, почему медленно читаешь книжки.
— Заложили меня. А о Вале Суриковой он ничего не говорил?
— Нет.
— Не успел, значит. Наташ!
— Что? — смотрела она готовно.
— Ты придешь к нам на вечер первокурсников. Точно. Позвони мне, ладно? Меланья Тихоновна на проходной позовет меня.
— Хорошо…
— До свиданья, синица-умница.
— Ой, как неохота уходить-ить… Я теперь тоже буду читать Еврипида.
— У меня с собой всегда, — показал Егорка третий том «Тихого Дона». — Где могу, там и читаю. Но все равно медленно. На все века книга — мне так кажется. Смотри, она у меня вся исчеркана. Читал и стал понимать, что мне нужно.
— Что?
«Пострадать мне нужно, — подумал, но не сказал Егорка. — Жил у матери слишком спокойно и счастливо. И сейчас тоже. Специально искать страдания глупо, но иногда мне хочется узнать, чего я стою в обыкновенной жизни. Там, где в искусстве плохо разбираются, где зачастую не до искусства…»
— Потом все скажу, Наташа. Мы ведь еще поговорим?
— Поговорим. Не уходи, постой еще.
— Постою. Все равно я не сплю всю осень.
Попрощались они через час.
Ночь покрывала станцию. Рельсы сверкающими полосками вытягивались в темноту, к столице, и оттуда, с навечно теперь памятного Казанского вокзала, где они стояли летним утром втроем, текли железные линии на восток, в Сибирский край. Егорка помаленьку размечтался, как всегда, долго еще разговаривал с тем, кого оставил, и наедине свободней шли слова, сначала для Наташи, потом для Димки в Сибирь. «О чем бы мы сейчас ни писали, — обращался он к другу, уже спавшему на своей улице, — мы говорим и пишем о девчонках и о себе — такой возраст, все наши выводы и мечты непрочны, субъективны, стало быть, выражают больше нас самих, чем кого-то. Еще не поймешь, любишь ли человека взаправду или мечту, навеянную им. Часто погружаюсь в голубой омут, люблю и обнимаю всех на свете, а утром просыпаюсь как с похмелья. Ношусь со своими проклятыми благородными стремлениями, кое-кто двадцатисемилетних хватает, ей никакого вреда, кроме удовольствия, и ему «для познания жизни». Но мне скотская любовь противна, Димок, и потому я чаще всего один. Лиза летит в огонь, отдаляется. А сейчас еду с окраины, из села Коломенского, где цари любили отдыхать — Алексей Михайлович, Иван Грозный, — провожал девчонку, чистые разговоры вел. Почему в юности — ты заметил? — в пору самых возвышенных снов, очень иногда хочется уничтожить в себе естественно заложенное природой, стихами, воспитанием, скрыть от посторонних, чтобы не быть смешным и жалким в глазах разудалых сверстников? Замечал за собой? А девчонка прелесть и еще не знает, что она прелесть, и я чувствую, что готов оберегать ее, учить жизни, в которой сам ни черта не понимаю. Дурак я, господи прости. Ехал бы к нам в Москву, вместе бы каждый день все обсуждали. Неизменно обращаюсь к тебе с монологами. Ты далеко. И все далеко от меня: далеко ручка с чернилами, бумага, все. Ну, ты чувствуешь по моим письмам, как тебя недостает в Москве? Завтра воскресенье, с Никитой без тебя болтать будем… А дел много скопилось…»
Читать дальше