За Сенной, когда поехали в семь часов в станицу, нежно горела над проливом прощальная заря. Опять везли его на запад, к Черному морю, к горизонту, где Керчь. И в том, что он еще кружил возле пролива, тоже была какая-то радость, и об этом хотелось записать ей.
От поэтов на сцене он морщился. Они читали дряблые вирши о хлебе и бригадирах людям, которые и без них знали, как растет хлеб и чем терниста миссия бригадира. Павел Алексеевич, толкая Егора локтем, едко комментировал какую-нибудь строчку. Право! — насмешнику было чем поживиться. А люди хлопали, потому что положено хлопать тому, кто в гостях. «Я выйду», — шепнул Егор Павлу Алексеевичу и, согнувшись, задевая чужие коленки, выбрался к стене и — бегом-бегом.
Как в нирвану окунулся он сразу в тихую сельскую ночь, — под великими первородными звездами, со сверчками на задах огородов, с дыханием морских волн, с криво висевшей над Лысой горой Большой Медведицей. И забылся зал, и стал он счастливее в одно мгновение. Высокая стена, на которой стояло несколько хаток, заслоняла море. Егор подошел к круче возле раскопок и заглянул вниз, на узкий берег с пахучей травой. Он искал то местечко, где они обычно сиживали с Дмитрием. Нашел. Жил тут друг, и нету, уехал. Вдали рассыпалась огоньками Керчь. Один раз Егор уже снимался там. Оттуда привозил его каждый вечер катер к другу, а утром, на зябком ветру, Егор плыл обратно на съемки. Когда сводило время их вместе, они спали мало, а курили столько, что можно было отравиться. Дмитрий отпрашивался с работы, провожал Егора до Керчи, и на катере не смолкал их разговор, непременно вспоминали Кривощеково, куда они однажды все равно вернутся. «А ее тогда не было… — подумал он теперь. — Жила себе, как тысячи других, которых я не знал и не узнаю…» Какой она сошла с поезда? Счастливой? обыкновенной? Обо всем рассказала подругам? Егора это не смущало. Сядут гадать на карты? Что ж теперь гадать? — ведь гадали перед отправкой, и все карты наврали. Какие-то дамы ложились вокруг заветного короля, и мешало еще что-то. Женщины в любви и в несчастье хуже темных старух — верят во все приметы, им всюду что-то мерещится. С каким отчаянием К. бросила на стол две карты! «К плохому». Могло бы сбыться, если бы уехала, не дождалась наутро, Егор бы почитал ее записку, обругал себя, но уже через неделю забыл. Или нет? «Я долго к вам шла и пришла». Что же это такое? Отчего, после каких ее слов и взглядов зародилось чувство, которое уже было не спрятать? Ее не было в его жизни, она его не соблазняла, ему бы в эти дни все красавицы мира не составили счастья, он весь принадлежал жене и детям — и вдруг! И вдруг он притих как ребенок, мысленно гладил чужие волосы, лежал головой на ее груди, чувствуя наскучавшуюся душу женщины, произносил во тьме: «Я так тебя люблю!» И подумал: К., видно, застала его в несчастливую пору. Да, несчастливо он жил весь последний год. Почему он не ценил те часы так, как нынче вечером, на краю обрыва? Вот теперь под этими небесами, под Большой Медведицей над портом «Кавказ» (и над всею землею тоже, если там ночь), она была одной-единственной, о ком он думал, и ее нету, она уже далеко от южных красот, в каком-то древнем, неведомом ему Ярославле. И все, в чем он по легкомыслию и непонятной холодности своей был виноват перед нею, что ставило ее в положение навязчивой гостьи, все то, что дико и греховно отзовется в чужом рассудке, лишь возвышало ее в глазах Егора. У вагона, на людях они прощались скованно. Он как-то нелепо стоял возле нее, глядел мимо ее лица и был нерешителен. Утро наполнялось солнечным светом, думалось, что впереди еще долгое лето, скитания, дни и ночи, дни и ночи в далеких местах.
«И вы будьте ровнее, успокойтесь, — сказала К. — Вы, я вижу, устали».
Егор оглянулся. В станице совсем стихло. Неподалеку, в Болиной хатке, ярким пятном в стене горело окошко. И во дворе был виден белый круглый колодец. Егор пошел к воротцам.
2
У Боли пили чай гости: два старика в толстых очках, вежливо ненавидевшие друг друга. Оба терпеливо сносили дозревание катаракты, ходили с палками, ощупью, но Аввакум как-то умудрялся замечать в автобусах красивых женщин. Все ли еще рассылает он молодящимся дамочкам свои стихи с намеками, а Болю мучает коварными вопросами о Харбине? И кончил ли Леонтий коряво пересказывать романы Тургенева?
Они словно не вставали с венских стульев с того дня, как был в станице Егор у друга, четыре года назад.
Действительно — Леонтий педантично продолжал знакомить Болю с прославленными старинными романами и даже романами в стихах; в прошлом году он своими словами передал драму Онегина и Татьяны. Аввакум сидел сбоку и поправлял или вспоминал анекдотическую версию оперы «Евгений Онегин»: «Уже пора стреляться, а Ленского все не-ет! Что делать, что делать? Я стал кричать-гукать: где он, где он? И т. п.» На сатанинские речи Аввакума Леонтий уж махнул рукой. Аввакум писал элегии, одевался, как молодой, и всех пичкал будто бы секретными новостями. Боля среди них казалась попавшей в засаду. Дважды в неделю отнимали они у нее тихий вечер. Когда по телевизору давали спектакли и Аввакум комментировал игру актеров, она нервничала и выкуривала полпачки «Памира». Если пьеса была классической, Аввакум выдерживал пятнадцать — двадцать минут, стукал палкой и произносил одну и ту же фразу: «Переодетые лакеи играют господ!» И уходил. Но задерживался нудный Леонтий. За годы соседства Леонтий так и не уразумел, что Боля видела хотя бы чуточку больше его. Аввакум, когда проникал к Боле один, смеялся над Леонтием, над его махровым упрямством. «Ему коров пасти, — ругался Аввакум, — а он читал лекции по истории. Упал тут как-то сослепу в раскопки, прямо в яму одиннадцатого века — в самый раз бы ему там сидеть!.. Милый человек? Оч-чень милый. Душечка! Чудесный такой сукин сын. Ему не книгу, а бич в руки — и на выгон к коровам. Кафедру поставить, пусть читает им лекцию. Замечательно, хе-хе». Леонтий тоже не отставал по части характеристик своего собеседника. Ио говорил как-то униженно, ныл, плакал: «Ой-ой-ё-ёй, это что же такое! это что же творится! Ой-ё-ёй. Все-е ему не так, все-е ему не нравится. Ой-ой, какой злой человек, ну разве можно так? Ну сколько мы его терпим, ну куда это? Чего не хватает? Образование дали, — загибал он пальцы, — пенсия, огород, чего еще нужно? Это что, это что настало, ой-ой-ёй. Куда идем? Распустили, одно слово… Еще стихи пишет. Разве таким людям стихи писать? Не поэт, а пишет, кто дал право?» Боля все помалкивала, помалкивала. Они бранятся между собой, да никогда всего прямо в глаза не скажут, прячут из-за какой-то воспитанной в себе робости свои непримиримые чувства. Что ж ей вмешиваться? Разберутся.
Читать дальше