— Да это ж тебе, Родион Степаныч.
— Ну, я тебя угощаю. Давно таких не ел.
Родион откинулся на подушку.
— Ты не уходи.
— Да нет, нет.
— Надо тебе, Дима, получше знать тех, кого сменили в Ленинграде. Назывались они большевиками, а разве жили большой жизнью партии? Они ведь только в хлестких фразах, в фейерверках своих ораторских прощались со старым миром. Они целиком в нем, корнями, головой душонкой. У меня теперь есть время вспоминать.
Родион невесело усмехнулся и тяжело приподнялся на кровати.
— Погоди, — Дима наклонился над ним, — я тебе подушку подложу.
— Помнишь ты, как Чернова отсюда в семнадцатом гнали?
— С площади?
— Да. А кто еще говорил? Евдокимов. Возражал Чернову. Даже с жаром. А вечером подходит ко мне Семенцов, — он и сейчас в трубной работает, — растерянный. Спрашивает: как же так? Нехорошо получается. Я и без него знал, что нехорошо. На митинге спорили, а потом Евдокимов пошел с Черновым пить чай в эсеровский комитет. К нам в комитет даже не показался. А ведь как трудно нам тогда было. Надо бы помочь, посоветовать. Сколько мы ударов на себя приняли! Так и не зашел. Уехал в город на министерской машине. Мелочишка? Для них, пожалуй, мелочь. А что, если бы мы тогда стали распивать чаи с Козловским или с Дружкиным? Что бы сказали устьевцы? А эти дворяне себе все позволяли. Через год. Тоже с машиной. Ты знаешь, я тогда уже лежал… Приехал проведать меня друг с Обуховского, старый друг. Он убит под Пермью, недавно я узнал. Говорит о том о сем, ну, как полагается говорить с больными. Но, вижу, расстроен. Что ты? Рассказывает, как убили Володарского. Зиновьев ехал следом по шоссе на машине. Выстрел. Остановились. Зиновьев, побледнев, говорил соседу: «Иоффе, вы должны тут что-нибудь сделать». Кто такой Иоффе? Самый подлый меньшевик, знаешь, из этих левых, которые еще подлее правых. Те хоть сразу послам и банкирам продались, а левые еще мельтешили по заводам. Едут на Обуховский, на выборы в Советы. Собрания тогда были накаленные. Город голодал. Немцы у Нарвы. И вот пожалуйте, для Иоффе оказывается место в машине, которую отвоевал рабочий класс. Его любезно везут на завод. Его просят: «Иоффе, сделайте что-нибудь!» На минутку уже заключил этакий блочок с меньшевиком, которого везет на митинг. Может быть, я придираюсь? — спросил сам себя Родион и сам себе горячо ответил: — Нет, и тысячу раз нет. Даже такая мелочь выдает человека. Нет, тот, кто считает себя пролетарским революционером, так не поступит.
Ведь за месяц уже было видно, что в нас начнут стрелять, а меньшевики умоют руки. Это уж хуже, чем либеральная любезность. Да что говорить о машинах! Когда убили Володарского, все заводы требовали ответить красным террором. Нашу резолюцию возил Дунин. А они запретили печатать в петроградских газетах. Нельзя было откладывать этот ответ. Если бы это сделали тогда… то, может быть, не полетела б пуля в Ильича. И не появилась ни одна резолюция с завода. Дима, понимаешь, почему выживали отсюда Филиппа?
— Догадывался я, но не совсем.
— И я не совсем. А теперь окончательно стало ясно. Они ему не простили. Чего? Того, что он Филипп Дунин, что он не их человек. В восемнадцатом он возил нашу резолюцию. С ним попытались любезно поговорить, но его любезностью не возьмешь. Он напрямик — почему не напечатали? Это они запомнили. Запомнили и другое. И потом не раз пытались подмять его под себя. Он не поддавался. Ну, такой директор им здесь не нужен был. И выжили его. Они хотели встать между нами и Ильичем. Обижались, зачем Ильич обращается прямо к питерским рабочим, зачем обходит их канцелярию. Чтобы Ильич согласовал сперва с ними! А это были письма Ильича о хлебных отрядах. О восьмушке хлеба, восьмушка-то города спасла! Ведь за нее кровью заплатили. Они и эти письма хотели спрятать.
Родион отдышался, принял лекарство и продолжал:
— Помню еще один день. Я тогда вернулся. Тому с год будет. Поехал в Смольный. Вижу, по улице идет будто шествие. Жиденько, человек сто. Поглядел, себе не поверил — меньшевики. Ведут? Нет, идут. Я кое-кого узнал по лицу. Видел их раньше на Обуховском и здесь, у Лесснера. Понимаешь, самые матерые меньшевики, бароны от станка, Дунин называл их «данниками» — по Дану [27] Дан — один из лидеров меньшевиков.
. От них порою скрывать надо было, что деньги для ссыльных депутатов собираем. Такие с Кузьмой Груздевым в гучковском комитете заседали, дачи в Сосновке строили. И теперь вид ничего, — должно быть, в сытом месте отсиделись, и одеты прилично, за хлеб штаны не отдавали. Куда же идут? В Смольный! Там конференция. И эти ушедшие принимают их как дорогих гостей. Кто-то даже сказал: «Садитесь, садитесь, всем места хватит». Этакий широкий жест либеральный. Придите, мол, заблудшие овцы. Разве большевик так поступит? Скопом приглашать в партию сотню матерых меньшевиков. Да из них сто лет подлый дух выбивать надо. Ведь это меньшевистская гвардия, которая не разрослась. Мы не дали ей разрастись. Вот, Дима, это то, что я один вспоминаю. Об этом надо думать, Дима. Работа работой. Но не утопай в ней. Умей глядеть пошире. Много нам знать надо, даже мне, инвалиду… Ну, ну, не расстраивайся — болящему. Найди для этого время. Узнавай поглубже. Тогда никакие фейерверки не собьют тебя с толку.
Читать дальше