Я лежал, прижимаясь к железу, медлил, не решаясь на этот отчаянный трюк, и ожидал какого-то чуда. Но сколько ни лежи, а иного выхода не было: или застыть тут, на крыше, самому и погубить Вальку, или попытаться спрыгнуть на ходу в дверь и спасти и Вальку и себя.
Собравшись с духом, я стал сползать к краю.
Со страху я вспотел, меня била нервная дрожь. Если бы у меня была веревка, я закрепил бы ее за этот вот загнутый ветром железный лист, спустился бы по ней преспокойненько до двери и, раскачавшись, влетел бы в теплушку, как ангел.
Уцепившись за лист кровельного железа, я потихоньку спускал ноги в грохочущую пропасть. Я не думал, что совершал какой-то героический поступок, что творил чудеса храбрости, как писали в газетах о подвигах на фронте. Все эти высокие слова и понятия не имели ко мне никакого отношения. Я думал об одном: удержаться за полусорванный лист и как бы он не оторвался совсем — загремлю я тогда вместе с ним под колеса.
Я лежал животом на краю крыши, и мне не хватало храбрости соскользнуть с нее окончательно. Я отчаянно трусил, я никогда в жизни так не трусил, как в тот раз.
На губах было солоно. Видимо, я плакал от страха и необходимости прыгать. И судорожно искал ногами какую-то опору, но ее не было. Я понимал, что это даже хорошо — ничто не помешает мне прыгать, ни за что не зацеплюсь, но все равно искал опору, надеясь на какое-то чудо.
У меня перед глазами почему-то все время были акробаты-циркачи, в тот момент, когда под тревожный грохот барабанов они готовились к прыжкам-полетам, к «смертельным петлям», когда вдруг зловеще смолкала музыка и все, затаив дыхание, обмирали, ожидая чудо-полет. Задрав головы, обмирали и мы, пацаны городской окраины. Теперь же вместо барабанов грохотали колеса, а прыгать надо было мне.
Вагон сильно тряхнуло на стыке рельсов, и я, соскользнув с крыши, повис на полуоторванном куске кровельного железа, который все больше и больше прогибался под моей тяжестью.
Я понимал, что долго так вот, на слабеющих руках, не провишу, но набраться смелости отпустить кусок железа было выше моих сил. И только безысходность моего положения принудила меня собрать всю силу воли и остатки храбрости.
Освобождая душу от страха, я в отчаянной решимости обматерил себя, заставил качнуться ногами вперед, в черный провал двери, и, расцепив пальцы, полетел вниз, в ужасающий грохот колес. Этот грохот надвинулся на меня, зазвенел в голове, и я потерял сознание…
Очнулся оттого, что в лицо хлестало колкой ледяной крошкой, и не сразу понял, где я и что со мною, и какое-то время лежал, ничего не соображая, чувствуя только боль в затылке. А барабанный грохот все продолжал бить по ушам, и мне грезилось, что сижу я с огольцами из нашего барака в цирке и жду «смертельного» полета акробатов, но в тускло освещенном пятне под куполом цирка почему-то не видно стройных и сильных, обтянутых блестящими белыми трико гимнастов. Вязкое сознание мое еще не подсказывало, что со мною и где я, но слух, тело мое улавливали уже и стук, и толчки колес, и ветер, врывающийся в дверь.
Наконец я понял, что тусклое пятно под куполом цирка — это фонарь, а сам я лежу на полу вагона и голова моя почти наружу и постукивает по голым доскам. Каким чудом я не вывалился из вагона, пока был без памяти, — один бог знает. Кто-то крепко за меня молился. Поди, тетка Марья.
У меня не было радости, что я не сорвался под колеса, что остался жив. Тупое равнодушие овладело мною: и к себе, и к Вальке, и к своему прыжку. Видимо, от удара у меня произошло сотрясение мозга — я потому и потерял сознание. Меня подташнивало, от каждого толчка вагона в голове свинцово-тяжело колыхалась боль.
Инстинктивно я отползал от грохочущей раскрытой двери, и только когда уперся задом в «буржуйку», пришел в себя.
«Валька! Где Валька?» — было первой осознанной мыслью.
Поскуливая от пережитого страха и боли и все время чувствуя тошноту, я приподнялся на четвереньки и долго стоял так, на карачках, собирая силы. Наконец я распрямился и укрепился на ногах.
Вальку я нашел там же, где и оставил. Он лежал накрытый полушубком и брезентом, и толстый слой снега был наметен сверху, как на могильный холм. Я приоткрыл полушубок и отшатнулся. Неподвижное лицо мертвенно серело в слабом свете фонаря. На щеках проклюнулся черный волос, на верхней губе Вальки чернели поразившие меня усы. Я никогда не видел их у него.
Через много-много лет, когда я буду писать повесть об этих событиях, я вспомню мертвенно-белое, будто с вылитой кровью, Валькино лицо; вспомню черный провал закрытых глаз, заострившийся нос, синие спекшиеся губы и внезапно проступившие усы, так испугавшие меня — я где-то читал, что у умирающих быстро отрастают ногти и волосы; вспомню свое отчаяние, свое бессилие помочь человеку и свой крик: «Валька! Валька!»
Читать дальше