«А может, старик поначалу и не знал, что это Гитлер? Кто его когда видел раньше?.. Черт его видел!.. Я и сам не узнал бы, если б не сказали…»
Такие мысли немного припугнули Пантю: если бы начальник полиции догадался о них, то и самого Пантю поставил бы к стенке. Это такой человек, что и впрямь в родного отца может выстрелить. Началось у парня смятение в мыслях, даже какой-то поворот их в противоположную сторону. «Не сказать, что… случилось дома, то как же тогда самому? А если Ромацка узнает о портретах?.. Он долго думать не будет… Тогда — конец арабиновскому полицаю… Не узнать Гитлера отец не мог. Да и с Климом был в дружбе, даже с Мариничем… Дядька Антось, старый коммунист, письма писал и сам приезжал… Только где они теперь все?.. И вот — Гитлер! Власть чуть не на весь мир! «Почему сам не принял необходимые меры?» — спросит начальник полиции».
…Ноги тяжелели, и даже карабин начал давить на плечи. Глянул Пантя, сколько еще осталось до Голубовки, и увидел, что оттуда кто-то идет навстречу. Не один, а кучкой, похоже, что взрослый с детьми. Подумалось в первый момент, что стоило бы сойти на другую дорогу, чтоб не встречаться с глазу на глаз с людьми, да и, наверно же, своими, но такой дороги нигде не было. А шагать целиной, чтоб только избежать встречных, тоже нехорошо, не к лицу представителю новой власти.
«Не боятся они человека в чужой форме и с оружием, не сворачивают в сторону. Чего же мне их бояться?.. А если спросят, зачем иду в Голубовку? Скажу, что по службе. Мало ли что мне надо по службе?..»
Навстречу шла женщина с двумя подростками, и вскоре Пантя увидел, что это была Вулька, его сестра, со своими мальчуганами. Когда подошли ближе, Вулька, будто догадываясь о намерении Панти, спросила:
— Ты в Голубовку?
Пантя едва приметно, насколько позволял его больной затылок, кивнул головой.
— Если в кооператив, — добавила Вулька, — то не стоит идти: ничего нет.
— Я не в кооператив, — растерянно ответил парень. — Служба.
— А что, зовут?
— Да нет. Сам надумал…
— Нечего туда лазить самому! — неожиданно для Панти посоветовала Вулька. — Я и своему всегда это говорю.
Пантя посмотрел на сестру: сначала в лицо (отметил мысленно, что у нее на носу больше веснушек, чем у него), потом на фигуру (заметил, что она снова округлилась, несмотря на войну) — и переступил с ноги на ногу, видно раздумывая, что делать и что сказать.
— Дядя, и я пойду! — сказал младший мальчик, круглощекий, нос едва виден из-под черной, как старое гнездо, шапки. Он хоть и держался за материнскую руку, но все время следил за дядей, его ружьем и повязкой на рукаве.
— Никуда ты не пойдешь! — резко оборвала его мать и дернула за руку. — Дядя вернется назад.
— Тут, понимаешь… такая задача… — еще, пожалуй, и не осознавая по-настоящему, какой разговор начинает, пробормотал Пантя. Начал и осекся, не мог набраться решимости говорить дальше. И в то же время чувствовал, что ему очень надо было с кем-либо посоветоваться, хоть высказаться, чтоб легче и светлее стало на душе.
С кем же тут посоветуешься, кому все расскажешь? Как ни жил до сих пор, а таким одиноким и обособленным от всех еще никогда не был. Сестра Вулька, может, и есть тот единственный человек, которому можно сказать хоть одно какое-нибудь слово.
— Такая задача… — повторил он. — Сегодня батька спалил портрет фюрера… Бросил в печь… А вчера…
— Кого это? — перебила Вулька.
— Ну, Гитлера. Не понимаешь? Я под расписку брал. Если не доложить, то…
— Так ты это?..
И вдруг Пантя почувствовал, что на него уставились глаза старшего мальчика, лет десяти-одиннадцати. Пантя еще не знал, какие это глаза, ибо не видел их раньше, однако всем существом чувствовал, что они пронизывают его, достают до сердца, вызывают боль в груди. Набрался смелости и глянул вниз: их взгляды встретились. Пантя не только почувствовал, но и будто сам увидел, как задрожали его веки, как его глаза начали прыгать, и вилять то в один бок, то в другой будто ища спасения. А глаза мальчика, большие и ясные, как два молодых месяца, смотрели на Пантю прямо, упорно и настойчиво. Сколько удивления, страха и презрения было в этих глазах!..
Бычок еще немного потоптался на месте и пошел назад, вместе с сестрой и ее мальчиками. Там у старосты хорошо выпил и просидел почти до вечера. Ни об отце, ни о портретах Гитлера не сказал больше ни слова.
* * *
Богдан не уходил из дома весь тот день, остался в хате и ночью, хотя заснуть не мог, только, как часто уже бывало, сомкнул глаза немного перед самым рассветом. Ни в тот день, ни в ту ночь за ним не пришли. Пьяный Пантя ничего не сказал, вернувшись домой, да и спрашивать у него уже больше ни о чем не хотелось. Утром, когда сын еще спал, храпя на всю хату, Богдан оделся и вышел на улицу. Какое-то время стоял возле ворот, будто раздумывая, в какую сторону пойти. За спиной тоскливо и излишне назойливо поскрипывала хилая от старости и почерневшая от осенней влаги открытая калитка, сбитая из горбылей, перетянутая наискосок тесовой доской. Закрывать ее почему-то не хотелось, и скрип ее почти не трогал слуха. На столбах, к которым были привязаны низкие — каждая собака перескочит — ворота да вот эта калитка, лежали мокрые, распластанные листья молодого дубка, посаженного Богданом в огороде после рождения сына. Не все листья опали с дубка, часть еще осталась и опадет не скоро, может, даже и не осенью, а уже весной, когда начнут пробиваться новые листья и вытеснять старые.
Читать дальше