И все же после Лидиного письма меня будто потянуло к людям, подумалось, может, и напрасно не пошел на крестины. Пусть там и не знали — никому на свете я не мог сказать об этом, даже и Лидиному отцу, — но почувствовали б, что у меня есть своя, только моя и никому больше не доступная тайна. И мне весело от нее, и мне радостно, я даже не стыжусь тут вас всех, хоть вы и пожилые…
С таким чувством вышел я на улицу. Уже несколько дней назад выпал первый снег и не таял, хотя и был мягкий, не скрипел под ногами. Он ровным белым ковром лежал на улице, во дворах, холмиками держался на незаостренных кольях заборов, густо и тяжело висел на Богдановой березе. Снег не только не таял, но и каждый день, будто по заведенному правилу, подновлялся, потому в деревне было как-то особенно красиво и, как мне казалось, — празднично торжественно.
Вечерело. Дни стали короткими, быстро темнеет: наступает та невеселая, но по-своему примечательная пора самых коротких зимних дней. Пролетели вороны над белыми крышами, наверно, в поисках ночлега, и они показались мне слишком черными. Тени их, тоже черные и густые, промелькнули по крышам, заборам и поперек улицы неподалеку от нашего и дядьки Ничипора дворов. Вороны летели по ветру, они редко когда летают против ветра. И с этим легким, неморозным дыханием ветра доносился до меня приятный привлекательный запах вареной картошки — кто-то из соседок уже готовил ужин, свежий, горячий и, наверно, очень вкусный.
Мне захотелось есть, потому как я не вынимал из-за заслонки чугунка с тушеной картошкой, который мать велела мне вынуть. В хате не тянуло к еде, особенно к той желтой перепрелой картошке, нарезанной кружочками. Теперь, стоя у ворот, не хотелось и думать об остывшей картошке в чугунке; мне почему-то представлялась картошка свежая, рассыпчатая, только что сваренная, с легким дымком, вкусным запахом подсолнечного масла.
В конце улицы, справа от меня, послышался говор женщин. Они беседовали негромко, но голоса их, как и запах вареной картошки, доносились с ветром до меня, особенно на более высоких нотах.
— Вот как я когда-то в Черногубове была! — послышалось уже знакомое, не раз слышанное выражение. И, еще не узнав голоса, я догадался, кто идет по улице. Одна она, Марфа Крутомысова, или с кем-нибудь еще? Бывает, что она разговаривает и сама с собой, особенно когда хорошо угостится у кого-нибудь при удобном случае. Бывает, что и поет, солирует, идя в одиночестве по улице.
Посмотрел я вправо и на белом фоне улицы увидел, что Марфа идет не одна, а с какой-то женщиной, ниже ее ростом и потоньше.
«Не имеет значения, с кем она идет и куда идет, — подумалось мне. — Незачем и смотреть на них, будто чудо какое-то объявилось: идут себе женщины — и пускай идут, куда им надо. И разговор их тоже мне ни к чему, будто подслушиваю, стоя у подворотни».
В Ничипоровой хате кто-то запел, и появилось неожиданное желание узнать, чей это голос и что это за песня, вовсе не знакомая? Двойные рамы были уже вставлены, поэтому звук из хаты приглушался. Ничипор любил делать все загодя, в предвидении завтрашнего дня. В этом он заметно отличался от моего отца, который обычно хватался за неотложное дело только тогда, когда сильно прижимало и откладывать дальше уже нельзя было. У нас в хате еще не вставлены вторые рамы.
Песня в Ничипоровой хате крепла, к одному женскому голосу присоединился и другой, потом подхватил кто-то из мужчин: будто сам Ничипор или мой отец — я не мог разобрать. И песня вроде не та, что поют на крестинах, а свадебная или обручальная… Подвыпили и поют, что взбредет по пьянке… До меня дошли слова, которые я слышал единожды от своей матери:
Наши сваты пешком шли,
Жениха в мешке несли,
А ноги торчали,
Собаки брехали…
— Что там у них?
Это спросила Марфа у своей спутницы. Женщины уже приближались к Ничипоровой хате, и у них, видно, возникло такое же удивление, как и у меня: что они там поют?
— Может, помолвка какая? — высказала свое мнение другая женщина. Теперь я узнал по голосу, да еще и увидел, что это была мать Никона. У нас ее звали даже тремя именами: кто Ганна, кто Хана, а кто просто Лепетуниха, по фамилии мужа. Это была женщина уже в годах наверно, и не в средних, но вид имела всегда приятный, будто и не менялась, — как выглядела в прошлом или позапрошлом году, так и сейчас. Ее смуглое лицо, казалось, вовсе не утратило своей довольно привлекательной свежести, время, каким бы оно ни было, мало отражалось на ее облике. Черные, как свежие угольки, глаза поблескивали всегда выразительно и весело. Мне вдруг представилось, что ее глаза и теперь смеются, хоть, может, и нет на то причины. Всем своим видом — прямой, статной фигурой, лицом, глазами — Ганна всегда подавала своего рода вызов: а вот и засмеюсь сейчас, могу даже громко захохотать, а ты дай только повод — изобрази что-нибудь смешное или скажи.
Читать дальше