Берет ли когда теперь Богдан в руки скрипку? Что-то не слышно, хоть, наверно, и тянется его душа к ней. Я тоже постепенно перестал общаться со скрипкой после того, как непростительно и до боли позорно провалился на экзаменах в Минской музыкальной школе. Подвела меня там все та же Богданова полька, которую я «врезал» на экзаменах так, что аж стекла зазвенели. Послушали профессора, поусмехались и посоветовали ехать домой и играть на вечеринках.
Но теперь было не до игры. Каждый день приносил такие новости, события, происшествия, что некоторые арабиновцы, да и голубовцы, может, целыми ночами не спали, думали, размышляли и советовались с добрыми людьми, как, что делать, чтоб жизнь пошла лучше. Было над чем подумать каждой семье, каждому человеку. Вот хоть и у нас самих. Мой отец и я пообещали уполномоченному и Климу Бегуну, что запишемся в колхоз, а мать еще ничего об этом не знала. Что она скажет, если узнает, что с ней будет после этого?.. Вряд ли найдется в деревне хоть одна незажиточная семья с полным согласием в ту или другую сторону.
Сегодня мы с отцом хотим первыми поднять руку, когда начнется голосование за вступление в колхоз. Мой отец сидит на лавке рядом с Ничипором и держит на коленях заношенную до белизны кожаную шапку с твердым околышком и помятым козырьком. Почему-то тут многие из бедняков носят шапки кожаные и лапти — лозовые. Волосы у моего батьки черные, еще густые, спадающие на лоб: казалось, ни один волосок не рос вверх, а все вниз. Может, это оттого так казалось, что волосы почти всегда не были как следует причесаны. Основательно причесывался и приглаживался отец только перед пасхой да иными большими праздниками.
— Дай и мне закурить! — услышал я, как тихо сказал он Ничипору.
Раньше отец не курил. Я невольно подглядывал из-за чужих спин и голов, как отец неумело и непривычно слюнит нескладно сделанную самокрутку, как подолгу держит дым во рту, будто затягивается, а потом не знает, как и куда этот дым выпустить.
Но вернемся к Богдану Хотяновскому, ведь главное мое желание отныне — рассказать не о себе и не о своем отце, а о Богдане. Со слов людей, из личных, хотя и не частых, разговоров со своим соседом, из собственных наблюдений я догадывался, что в семье Бычков-Хотяновских еще больше этих сложностей и противоречий, чем в нашей семье. Богдан сегодня тоже, кажется, будет голосовать за колхоз. А что сделает с ним после этого Бычиха, еще неизвестно. И не только Бычиха, но и Вулька. Правда, она уже расписалась с Ромацкой, и свадьба уже была, скучная и малолюдная, как нищенские поминки. Но и уполномоченный и Бегун все равно называют Гнедых кулаками и классовыми врагами. Никон Лепетун охотно поддакивает, так как на Ахрема он давно держит камень за пазухой: когда-то тот, покупая шерсточесалку, обещал взять его в компаньоны. И еще за одно дело, не такое уж давнее…
Как запоет теперь Вулька, трудно предсказать. Бычиха хитрая, иногда, правда, излишне мелет языком и может проболтаться. Вулька же по хитрости, пожалуй, превзошла мать: говорит мало, осторожно, никогда не узнаешь о ее намерении. Пантя подслушал однажды, что она, кроме приданого, что дала мать, хочет забрать еще и корову. Захочет, так заберет, мать отдаст. А как же тогда Богдану идти в колхоз с голыми руками? Что скажут люди, которые приведут туда не только коней, но и коров, пригонят свиней, овец?
У Богдана есть только Хрумкач. Правда, он тоже Бычихин, но тут уж закон на его стороне. Никто не запретит примаку забрать и отвести в колхоз коня. Хоть трупом ляжет Бычиха у подворотни, но Хрумкача Богдан возьмет!
Казалось бы, все тут просто, но сколько уже дней из-за этой старой клячи бывший музыкант не знает покоя и даже ночами не спит, как должно было бы спать утомленному ежедневным трудом человеку. Часто в слабеньком и некрепком, как дрожащая на ветру паутинка, сне Богдан снимает с крюка в сенях веревочную уздечку с заржавевшими удилами (кто знает, когда и для чего были прикреплены к уздечке эти удила?), идет в хлев, чтобы вывести коня. Заходит за перегородку, хочет надеть уздечку, а конь испуганно откидывает голову, боится, что хозяин ударит. Ведет потом коня по улице сдавать в колхоз. В одном сне доводит его до хаты Лопанихи, в другом — уже до конца деревни — и просыпается. Потом уже думает долго и с грустью, не может больше заснуть…
С самой ранней весны, с того дня, когда Пантя чуть не остался калекой, покорный и тяговитый Хрумкач стал бояться хозяина. Он недоверчиво склонял или подымал голову не только тогда, когда Богдан надевал на него уздечку или хомут, но и когда приносил сено или траву. Теперь уже хозяин не бил его, но все же — что было некогда, то было. Пантя поправлялся медленно. Когда его хоть немного отпускало, Богдан забывал непростительное зло по отношению к Хрумкачу, когда же сыну становилось хуже, так порой будто против воли снова начинал чувствовать горькую обиду и злость к животному. Потом сам себя упрекал: ну разве это хорошо, разве справедливо? И в то же время не мог спокойно смотреть на искривленные от нелегкой жизни и старости задние лошадиные ноги. Все время представлялось ему, как одна из них неуклюжая, с широким, потрескавшимся копытом чуть не на смерть прибила его сына. И трудно поправляется сын, и кто знает, поправится ли окончательно, может, и навсегда останется слабым и нездоровым, с желтизной на лице, как теперь.
Читать дальше