— Сейчас, сейчас, погоди, — не сразу, через паузу, боясь взглянуть на нее, пробормотал Гаврилов.
Дверь из комнаты распахнулась, и Шамурин, ступая мягким, неслышным шагом, быстро вошел на кухню.
— Все. Все в полном порядке, — потряс он рукой с выставленной вперед ладонью. И пошуршал ею по бороде: — Значит, так… Ага! — Он сгреб со стола детские бутылки, перевалил их на разделочный стол возле раковины и обмахнул клеенку почавкивавшей у него в руках мокрой тряпкой. — Сейчас все будет в порядке…
Он достал из холодильника початую наполовину пол-литровую банку грибов и, не перекладывая ни во что, прямо так, поставил на стол. Пошебуршал потом в холодильнике какими-то бумагами, но больше ничего не вынул — закрыл и полез в полки, рядком висящие на противоположной стенке.
Дверь из комнаты снова открылась, и на кухню вошла, в том же красном байковом халатике до колен, только подвязанном поясом, и в косынке на волосах, жена Шамурина.
— Здравствуйте, — поздоровалась она на этот раз.
И Гаврилов с женой тоже вынуждены были запоздало поздороваться:
— Здравствуйте. Добрый вечер.
— Садись, — сказала Шамурину жена, он сел за стол, между Гавриловым и Люсей, она подала рюмки, блюдца, вилки, а на середину поставила початую, как и грибы, четвертинку «Столичной».
Все это она проделала молча, закрыла затем полки и по-прежнему молча, так что Гаврилов не успел даже ничего сообразить и остановить, ушла в комнаты.
Шамурин открыл заткнутую полиэтиленовой пробкой четушку и, тоже молча, стал разливать. Рюмок на столе было три, блюдец три, вилок три.
— Ну, значит, — потирая и оглаживая ладонью бороду, сказал Шамурин, берясь за рюмку, — за… знакомство, значит…
— А-а… прости, Ген, — в растерянности спросил Гаврилов. — А-а что же… втроем?
— Втроем, ну, втроем, — с собранными к переносью бровями, глядя куда-то на плечо Гаврилову, ответил Шамурин.
— А-а… это… — взглядывая на жену и от стыда тут же отводя глаза, совершенно уже потерянно сказал Гаврилов, — что-то… ехали-то… ну, песни-то?
Шамурин снова стал оглаживать бороду и еще пропускать ее между пальцами.
— Песни, видишь ты… Петя… я тебе так… сегодня, Петя… не торопи, знаешь, событий… не сегодня…
Гаврилова так всего и передернуло.
— А где же у вас мать? — со странной улыбкой спросила Люся. — Может, ее вовсе и нет?
— Ну! Как это нет! — оскорбленно вскинул на нее глаза Шамурин. — Здесь! Где еще. У меня. У меня двое, старший — пацан, десять исполнилось, теперь дочка родилась. Ухайдакаешься с ними за день — свалишься, ног не чуешь. И тесно. Ужас, теснотища какая. Сейчас квартиру жду. Мать прописал, все чин чинарем, пятеро нас — дадут. А вас, Петь, — перевел он глаза на Гаврилова, — сколько вас?
— А мать-то хоть поет? — не дала Гаврилову ответить жена. — Русские народные?
— Ну, это вы бросьте! — повысив голос, взмахнул рукой Шамурин. — А как же! Мальчишкой еще был, с мальчишества еще помню — голос какой, ого! Куда Зыкиной.
— Понятно, — сказала жена. — Понятно. С мальчишества еще, значит, помните…
— А что же ты звал-то? — глухо спросил Гаврилов, опять выцарапывая ногтем на клеенке невидимую многоконечную звезду. — Знал ведь, зачем звал?
Шамурин не ответил.
— Зачем? — повторил Гаврилов и поднял на Шамурина глаза.
Шамурин со стоическим выражением лица глядел на Гаврилова и молчал.
— Выпьем, Петя! — сказал он затем с отчаянной решимостью. — Нравишься мне. С удовольствием провел с тобой вечер. Что не так — прости. Трехкомнатную скоро получу — там развернемся.
— Понятно, — как жена до того, крепко сжав губы, отводя глаза от Шамурина, сказал Гаврилов. И не Шамурина перед собой, а себя перед ним чувствовал почему-то виноватым. — Понятно… Мы не трогали, — показал он затем на рюмки, — можно обратно слить. — И встал. — Пока.
Жена встала следом за ним. Гаврилов, бухая сапогами, прошел в прихожую, стал надевать ватник, увидел себя в зеркале — в старой мятой кепке, в заношенном, продранном на локтях ватнике — и представил, как обалдела от их появления среди ночи жена Шамурина.
На улице все так же висела в воздухе мягкая водяная взвесь дождя, и асфальт пролегавшей возле дома дороги в зеленовато-желтом свете ртутных светильников жирно и лоснисто блестел, как шкура гигантского, дремлющего в сытости и довольстве животного. Не было слышно вокруг ни голосов, никаких других звуков человеческой жизни — стояла глухая, полная ночная тишина, лишь лес на противоположной стороне дороги шумел, невидимо раскачиваясь в темноте кронами, как отдаленный океанский прибой.
Читать дальше