— Ты как сюда попал? Вставай! Уже двенадцать часов.
— Чего ты вопишь? В чем, с-с-собственно, дело? Лидочка на службе, а я перебрался к ней на ложе, так сказать. Н-не по-ни-маю.
— Вставай. Не собираешься же ты оставаться здесь всю жизнь.
Эдуард неопределенно зевнул. Конечно, он не собирался остаться здесь всю жизнь, но покуда он еще немножко полежит. Он еще очень плохо себя чувствует. У него, вероятно, жар, и вообще он просит оставить его в покое. Пока. А потом будет видно.
Лирик стал молча одеваться. Кофе, сваренное Симочкой, Эдуард потребовал в постель. Ему дали. Затем он потребовал книг. Ему дали книги. Затем Симочка отправилась на базар продавать очередную простыню, чтобы накормить своего лирика обедом. Лирик взялся за карандаш. Эдуард читал. В четыре часа вернулась Лида. Она была розовая, и глаза ее смущенно косили. Прежде всего она взглянула на свою постель.
— Эдинька, — сказала она. — Вы уже проснулись? Вам удобно?
— Как рыбе об лед.
— Хотите, я сварю вам каши?
Эдуард сделал кислое лицо.
— Знаете, — буркнул Эдуард, — знаете, кашка, конечно, вещь хорошая, но у меня такая болезнь: я не ем жидкой пищи. Органически.
— Что же вы едите?
— Брынзу, — кратко ответил Эдуард.
— Но ведь брынзы нет, за ней надо идти в лавочку.
— А вы, Лидочка, пойдите.
И, сделав милую гримасу, которая должна была изобразить капризного младенца, Эдуард, этот «старый пират», просюсюкал:
— Эдя не хочет кашки. Эдя хочет брынзу.
Лида покорно надела темный вязаный платочек и пошла в лавочку. Лирик и Симочка переглянулись. Эдуард хладнокровно читал.
За обедом все долго молчали. Наконец Симочка, у которой от удивления перестали закрываться глаза, тихо, но настойчиво сказала Лиде:
— Лида, что это значит?
Лида ничего не отвечала. Эдуард читал.
VII. Ты и на Лиду так кричишь?
Излишне прибавлять, что с этого дня Эдуард плотно осел и пустил прочные корни в гостеприимной почве.
Первые три дня он совершенно не вставал с докторской постели, с утра до ночи читал романы Стивенсона, отрываясь от чтения лишь для еды.
Он вознаграждал себя за долгие лишения.
В конце четвертого дня в комнату вбежала худая дама с бледным, значительным, как бы вечно повернутым в профиль птичьим лицом. Она быстро отыскала припухшим глазком Эдуарда и быстро заговорила тем хлопотливым, индюшечьим языком, которым говорят почти все пожилые матери в нашем городе:
— Эдя, ты здесь, Эдя? Почему ты здесь? Почему ты не являешься третий день домой? Что это значит? Ты, наверно, ничего не кушал? Тебе здесь что-нибудь дают кушать?
Мадам Точкина опытным взглядом обвела комнату и остановилась на Лиде. Почему она не остановилась на Симочке? Почему она не остановилась на лирике? У нее был хороший нюх, у этой старой мамы.
— Вы даете Эде молоко? Эде нужно питаться. Он совсем больной человек. Что он сегодня кушал?
— Брынзу, — робко ответила Лида.
Мадам Точкина немного успокоилась, но все-таки ворчливо заметила:
— А молока он не пил? Ему надо молоко. Эдя тебе надо молоко. Вот я принесла тебе молоко, Эдя! — Она вынула из рыжей муфты бутылку зеленого молока. — Это молоко, Эдя, для тебя. Никому его не давай. Конечно, я знаю, каждому хочется молока. Эдя, ты добрый, товарищи всегда пользуются твоей добротой. Ты готов с себя последнюю рубашку снять. Но это молоко ты никому не давай. Это молоко исключительно для тебя. Слышишь?
И мадам Точкина строго посмотрела на Лиду.
— Имейте в виду, что молоко должен пить один Эдя. Слышите?
— Слышу, — виновато ответила Лида.
— Уй, мама! Ты мне уже надоела, — свирепо закричал Эдуард.
— Какой сердитый, подумаешь, — ласково сказала Эдина мама. — Ты и на Лиду так кричишь? Хе-хе!
На прощанье она потрепала Лиду по щеке.
— Какая вы молоденькая! Так вы же берегите Эдю. Эдя хрупкий. Он совсем как его покойный отец.
Затем Эдина мама и Лида поцеловались. Это был вполне исторический момент.
Так началась семейная жизнь моего друга Эдуарда Точкина, первого мастера южнорусской романтической школы, ученика Артюра Рембо, бродяги, лентяя и авантюриста, как он любил сам себя называть, явно преувеличивая как свои достоинства, так и недостатки.
VIII. Лидуся, киця, брось службу!
Он таки настоял на своем. Он заставил ее бросить службу. Конечно, он не требовал и не приказывал. Для этого он был вначале слишком осторожен. Он просил. Он отрывал от страниц Стивенсона свои серые героические глаза и молил. Наконец, он ласково похлопал подругу по плечу и скривил в улыбку свой большой беззубый рот (собственно, выбит был у него лишь один передний зуб, но никто с первого взгляда не мог определить, один ли у него зуб вообще или только одного зуба не хватает). Он говорил:
Читать дальше