Всё, думалось мне. В этом году Литературный институт еще наскребет худо-бедно сотню абитуриентов, а уж в следующем будет пусто, в самый раз закрывать ворота, навешивать замок.
Но и следующим летом все столы приемной комиссии были завалены конкурсными рукописями.
Господи, думал я, ну какая сила, какой недуг влечет к этим воротам на Тверском бульваре мальчиков и девочек с тетрадками стихов, с ворохами отбитых на компе рассказов, с упованием в глазах, со святостью на лицах?..
Они садились писать вступительный этюд, а я скользил взглядом по именам и фамилиям в списке: но они покуда ничего не говорили и не значили, проскальзывали мимо внимания.
Зацепиться можно было лишь за диковинные названия городов, откуда они пожаловали. Ну, каких только захолустий не сыщешь на Руси: Череповец, Тобольск, Саранск, Пенза, Абакан, Сарапул, Балаково... не вижу Урюпинска, куда подевался Урюпинск?
Дни напролет читал рукописи.
Завораживал их исповедальный тон. То есть, не скажешь, что раньше его и вовсе не было: ведь, например, прозу журнала «Юность» пятидесятых — шестидесятых годов так и называли тогда — «исповедальной». Повествование от первого лица было достаточно распространенным и позже, особенно в книгах, тяготеющих к автобиографичности.
И все-таки первое лицо употреблялось с оглядкой. Интуитивно срабатывала самоцензура: напишу «Я» — меня потащат на Лубянку, напишу «Он» — поволокут его.
Но в рассказах Романа Сенчина имена, фамилии и прозвища героев зачастую просто совпадали с именем и фамилией автора либо являлись, вполне очевидно, производными от них. Героя звали Рома, Ромыч, Сэн. В других текстах присутствовали выразительные «кликухи» типа Хрон, что, вероятно, должно обозначать хронического алкоголика. А в рассказе «Кайф», местом действия которого был вытрезвитель, дежурный милиционер регистрировал гостя: «Сенчин Роман Валерьевич, поэт».
Само по себе это представляло определенный интерес, поскольку касалось проблемы взаимоотношений автора и его, так сказать, лирического героя.
Ведь природа художественного творчества такова, что не оставляет возможности полного тождества героя и автора. На пути от импульса к воплощенному образу происходит трансформация, которая и является актом искусства.
В данном конкретном случае между молодым писателем Романом Сенчиным и его героем, которого тоже зовут Роман Сенчин, существовала дистанция огромного размера, и не считаться с этим — значило впасть в профанацию.
Зачем же, спросите вы, он так настойчиво и даже навязчиво сближает образ своего героя с личностью автора? Что в этом — кокетство, кураж, завышенная самооценка? Нет, пожалуй. Ведь Сенчин совершенно беспощаден в изображении своего героя. Тогда — что?
Уже после, когда он стал лихо печататься и был замечен, когда о нем загудели на все лады, у меня появились соображения далеко не частного свойства.
Соображение первое.
Молодые писатели (поскольку это проявлялось не только у Сенчина, но вдруг сделалось характерной чертой поколения) как бы жертвовали собой — именем, биографией, репутацией — ради торжества бескомпромиссной жизненной правды.
Они, осознано либо подсознательно, придавали вымыслу безоговорочный статус подлинности. Казалось, что они одержимы целью разрушить само понятие fiction, аннулировать термин, обозначающий в западной литературе недокументальную, а в нашем понимании — художественную литературу.
(Вот ведь как любопытно: по русским понятиям — художественная, а по ихним — fiction, фикшн, фикция. Так им, буржуям, и надо. Хуже того, название знакового фильма Квентина Тарантино «Pulp fiction» переведено у нас как «Криминальное чтиво», что вообще приравнивает fiction к чтиву.
В недавнем интервью, опубликованном в российской газете, не помню, в какой, поэтому воспроизвожу смысл по памяти, — Василий Аксенов жаловался на то, что в американских книжных магазинах нерушимой стеной стоят книги различных жанров non fiction, а художественная литература ютится на двух полках в уголке.
«Что будем делать?!» — восклицал писатель.
Так вот, его молодые коллеги, даже не ведая тревог своего старшего собрата, дерзнули решить эту проблему по-русски отчаянно: рвануть рубаху на груди аж до пупа, швырнуть шапку к ногам, осенясь крестом — нате, вот он я, каков есть... не велите казнить, велите миловать... всё расскажу, как на духу, и имени не утаю!
Соображение второе.
Молодой писатель — через себя — пытается придать герою универсальность, типизировать его не в плане человеческого характера, а в плане социальном. Мол, это не деклассированный элемент, а классовый тип. Его «маленький человек» вырастает в фигуру не столько комедийного, сколько эпического плана: не чаплинский Чарли, а пушкинский Балда.
Читать дальше