На исходе рабочего дня Валя постучала в дверь петинского кабинета. У нее не было хорошей секретарской школы. Круглое мальчишеское лицо было красным от волнения, увеличенные линзами глаза смотрели сердито, и вся она походила на молодого петушка, готового броситься в драку.
— Федор Григорьевич приносит глубокое извинение за то, что он сам не зашел к вам, — задиристо произнесла она. — Поэтому, если у вас найдется время и этот час для вас удобен, он... Пройдемте к нему.
— Хорошо, я сейчас, — ответил Петин, неторопливо снимая нарукавники, пряча их в стол. Проходя через приемную, он бросил на пути секретарю: — В случае срочных звонков я у товарища Литвинова.
С тем же спокойным достоинством вошел он в кабинет начальника, потряс ему руку, поздоровался с Капанадзе, сидевшим в сторонке у окна.
— А вы опять горите на работе, Федор Григорьевич? Весь в делах? И напрасно, напрасно, жизнь человеку дается один раз.
— Вот поэтому-то и надо экономно расходовать каждый денек. Сугубо экономно, — закончил за Петина Литвинов. — Садитесь, Вячеслав Ананьевич, о многом надо поговорить. — Но сам он при этом встал, опираясь на мудреную свою палку.
«Ага, на «вы», и свидетелем запасся», — пронеслось в уме Петина, тотчас же оценившего ситуацию, горячий нрав, способность Литвинова вдруг вспылить, прийти в бешенство, под запалом наговорить лишнего. Все это было хорошо известно окружающим, и свидетель при таком разговоре, пожалуй, не помешает. Но Капанадзе поднялся:
— Так я попрощаюсь, Федор Григорьевич?
— Ступай, ступай, только материалы свои оставь. Они нам с Вячеславом Ананьевичем пригодятся.
— Да, пожалуйста. Вот письма, частично их товарищ Петин уже знает. — Капанадзе положил на стол папку. — Это протоколы партсобраний. Главное я заложил бумажками. А докладная комсомольцев, выводы комиссии Надточиева — в конце, в особой папочке.
Оставленные Капанадзе бумаги лежали на столе рядом с хорошо уже знакомой Петину папкой выписок из «Дела по обвинению гражданина Дюжева П. В.». Хотя поза Петина была абсолютно невозмутима, бумаги эти против воли притягивали его взгляд. Капанадзе пошел к двери, но Литвинов остановил:
— Да, Ладо, напомни-ка, как твой Григол объяснял слово «этика»... Вы знаете, Вячеслав Ананьевич, такой хитроумный у него мальчуган, ну просто беда...
Капанадзе остановился, удивленно глянул на начальника. Потом на мгновение губы под короткими усами тронула улыбка, но ответил он подчеркнуто серьезно:
— Он говорит: этика — если я дал Нине Поперечной пятьдесят копеек, а она по рассеянности вернула шестьдесят, — сказать маме или нет, что получил лишний гривенник?
— Вячеслав Ананьевич, а? Вот растут ребята! — благодушно произнес Литвинов и, заметив, как на бледных висках Петина выступают бисеринки пота, добавил: — Да, Ладо, постой, мы с тобой позабыли поздравить Вячеслава Ананьевича: его ходатайство удовлетворено, и его отсюда отпускают в распоряжение министерства.
Петин побледнел. Бисеринки на висках превратились в капли. Две большие капли поползли по побледневшим щекам. Он не заметил, не смахнул их. Они стекли на подбородок, слились в одну, и та тяжело упала на белоснежный воротничок. А Капанадзе уже шел к нему с протянутой рукой и, улыбаясь, показывал ровные белые зубы:
— Поздравляю, дорогой Вячеслав Ананьевич, поздравляю! Москва! Столица нашей родины! Большой театр, филармония, Художественный... Ах, везет человеку!
— Но я, кажется... не подавал... — едва слышно сказал Петин, губы его дрожали, он уже не замечал и этого. — Я бы мог, мне кажется...
Достойный ответ, который он мучительно подбирал в уме, не складывался.
— Ну, как же, вы запамятовали... И правильно, голубчик, сделали, подав это заявление, сугубо правильно: здешний климат для вас слишком суров. Не всякий организм к нему приспособится, — с полнейшим доброжелательством продолжал Литвинов. — Так ты, Ладо, кланяйся там милой Ламарочке, поцелуй этого своего Эзопа... Этика! Выдумает же мальчишка!
Литвинов присел на уголке стола и позвонил.
— Валентина, никого не пускай, — распорядился он, глядя в упор на Петина. — Все ясно? Или начать мотивировать и обосновывать? — Рука начальника машинально начала перебирать на столе папки.
Петин, спокойный, выдержанный, весьма искушенный в аппаратных делах и управленческих интригах, Петин не знал, что говорить. Пока партийная организация узелок за узелком распутывала канитель с фальшивыми победными рапортами, разоблачала раздутые авторитеты, пока на собраниях гремели сердитые речи, он, лежа дома, через своих людей с редким хладнокровием и упорством боролся, отводил от себя удары. Он знал: конкретные виновники фальшивой шумихи признают ошибки, обещают исправиться, знал, что им объявляют административные выговоры, накладывают служебные взыскания. О нем будто бы и речи не было, и он уже начинал думать, что пронесло. Капанадзе, райком, обком, им выгодно уладить все на месте, оберегая славу строительства, не идти на открытый скандал. И вот эта старая лиса, этот демагог вышвыривает его, Петина, как консервную банку после того, как съедено ее содержимое. Он уже не мог скрыть ненависти, которую вызывало в нем это массивное, грубоватого склада лицо, мысок седых волос, сбегающих на лоб к переносице. Лицо Собакевича. Теперь, когда сошло наигранное благодушие, это лицо казалось Петину уже страшным. Такой в запале возьмет да и ударит этой своей дурацкой суковатой дубиной.
Читать дальше