Ему снова вспомнилась та девчонка, её совсем ещё детская фигурка, лицо её, испуганно-решительное, и вся она беспомощная, нуждающаяся в защите, в добром участии. И вдруг тоскливо, как отголосок той недавней сиротской мелодии, которую выпевал закипающий чайник, заныло у Паршина в груди: «А по годам, похоже, дочкой могла бы мне быть. Да, в самый раз — дочкой. И у меня, выходит, могла бы быть такая… Вот ведь какое дело».
Ему вдруг захотелось встать, отставить кружку с горячим чаем, натянуть промокшие за день сапоги и непросохший плащ и побежать к коменданту Боброву, спросить у него, как устроил он ту новенькую, из разнорабочих, и всё ли ладно у неё и не нужна ли ей какая помощь, может, аванс, может, ещё что.
Но удержался, вяло дотянул с полкружки чая и лёг в постель. Заранее обрекая себя на бессонницу, ругал себя и за крепкий чай и за беспамятливость свою: вот не может он вспомнить ни имени, ни фамилии той девчонки, вылетело из головы, и всё. А ему почему-то казалось: надо это вспомнить. И ещё он думал о том, что есть, живут на свете другие люди и у них, как у него, Паршина, есть свои цели в жизни, своё предназначение, но есть и что-то другое, чего у него, Паршина, нет и теперь уж, наверное, не будет. Это дети. Разве не для них творится всё лучшее на земле, разве не для них он сам, капитан запаса Петр Паршин, наводил под огнем переправы через русские, украинские, польские и немецкие реки? Разве не для них в сорок шестом восстанавливал разрушенную дорогу, а в пятьдесят втором прокладывал новую? И вот теперь… Так почему же он не мог понять этого раньше?
Да, он что-то упустил, ошибся в чем-то, и теперь переживает горечь запоздало понятой ошибки один на один с собой. А может, он неправ? Может, есть кто-то, кто готов и теперь разделить с ним эту горечь? Та женщина на тихой станции у озера, Зинаида Ивановна… Разве не оставил он в душе её то сожаление, которое и самого его мучает теперь?
Ведь всё могло быть иначе и у неё и у него. И, может, не было б сейчас ему так неуютно, так холодно и одиноко в этом вагончике, и не старая, отсыревшая газета висела бы на гвоздочках вместо занавески на его окне… О чем-то молчали они тогда, казалось, что понимали друг друга. А много ль поняли? Но теперь уж поздно, что ж об этом теперь.
Не бросать же все, не мчаться обратно на ту станцию! Так его там и ждали! Это через шесть-то лет! Нет, «конец с этим делом». Так, кажется, Берчак говорит. А ему, Паршину, остается одно: строить. Вот отойдут дожди, и, он уверен, ни минутки не останется на то, чтобы вот так, как теперь, даже на сон грядущий, поразмышлять о всяких таких вещах. Не до того будет!
А это так, ни с того ни с сего, нашло. Наверное, по старости. Под старость и мужики раскисают, сентиментальными делаются.
Так, убаюкивая себя, он засыпал вчера. Но сон ещё долго не шел. Он лежал с закрытыми глазами, чутко ловя каждый звук, и снова думал о том же — о завтрашнем дне, о стройке, о людях, с которыми он встретится и которых, возможно, не досчитается опять.
«Вот и она, — снова вспомнил Паршин о новенькой, — поживет на стройке, хлебнет лиха — и поминай как звали. Хорошо, если постоять за себя сумеет, а вдруг какой арап подвернется… На всю жизнь охоту к нашему делу отобьет. А дело-то у нас новое, и люди для него нужны новые, сильные. А где их брать, таких людей?»
И вдруг простая мысль успокоила Паршина и примирила с самим собой: «С утра, если Берчак не приходил за расчетом, найду его и поговорю. Нечего человеку по свету болтаться, скорые рубли сшибать. Здесь он нужен. Хоть горлопан, а человек для стройки необходимый, и нечего, нельзя такими людьми бросаться».
С этим, кажется, он и заснул. С этим и проснулся. И скоро, ещё не стряхнув с себя остаток недолгого и беспокойного сна, ещё лежа в постели, догадался о причине столь раннего пробуждения: он что-то наказывал себе сделать с утра и боялся, что опоздает.
«Во-первых, поговорить с крановщиком, во что бы то ни стало удержать его на стройке. И что-то ещё? Да, та новенькая… Узнать, как её устроили, всё ли у неё ладно?»
За окном снова дождило.
Верно говорят: утро вечера мудренее. Мать, бывало, под вечер чуть что повалится из рук—оставляла дело до утра. Точно знает: с тяжёлой рукой да с горячей головой человек не работник. Над Варюхиной привычкой — та, когда не в духе, либо за стирку хваталась, либо уборку затевала в избе — посмеивалась, но от работы не тащила. Сама, мол, поймёт. Так и выходило: утром белье хоть снова полощи, да и прибрать бы в избе не мешало.
Читать дальше