Тут все подняли свои бокалы, так как оратор поперхнулся и закашлялся. Но он, подняв руку и проглатывая слёзы от кашля, сделал знак, что ещё не всё. Гости опять поставили свои бокалы.
— Вам это непонятно. Но мы, писатели, переживаем истинное воскресение ещё и потому, что наши уста отверзлись. Сгинула навсегда проклятая царская цензура, развращавшая мысль писателя русского. Итак, за новую светлую власть. Ура!
Но тут на дальнем конце стола поднялся какой-то лохматый человек с криво повязанным галстуком и, несмотря на то, что хозяин делал ему запрещающие знаки, сказал:
— Я не пил за новую власть, потому что ни за какую власть никогда не пил и пить не буду.
— Поехал. — сказал кто-то с неудовольствием, так как этот человек разбивал общий подъём чувства и вносил какие-то скептические и критические нотки, тогда как всем хотелось от всей души верить, радоваться и провозглашать только бодрые тосты. Но оратор не обратил никакого внимания на возглас.
— В русском человеке бездны, — сказал он, — бездны такие, которые не может предусмотреть и удовлетворить никакая из казённых рук данная свобода. И ежели мы в принципе примем хоть самую свободную власть, значит, мы изменим своим заветам, своей русской душе. Я только тогда подниму свой бокал, когда всё к черту, всякая власть, хоть самая рассвободная!.. Вот нарочно из этого стакана не буду пить, — закончил он, ставя на стол стакан, который держал в руке. Он налил себе в другой и один выпил его.
— Тут есть великая правда! — воскликнул позднее всех пришедший Глеб. — Русская душа не живёт в равнинах нормированной упорядоченной жизни!.. Не перебивайте!.. Она жива только тогда, когда стоит на ребре. Она живёт только взлётами и пропастями. Середины нет. Середина убивает!
— Верно, верно! — закричали голоса.
Василий понял, что тут пришёл его момент. Он взял гитару, оглядел загоревшимися глазами всех, которые тоже жадно потянулись к нему плохо слушающимися глазами, положил руку на струны, и вдруг широкая, свободная волна мощного голоса покатилась по комнате, заставив даже Ивана Агафоныча, разливавшего на шкафике у двери крюшон, остановиться с бокалом в одной и с ковшом в другой руке.
Песня — тоскливая, вольная, с тихими, задумчивыми переборами струн, с неожиданными вздохами — полилась из груди певца, заставляя захмелевшие головы повернуться к нему и замереть.
— Вот оно, вот, настоящее-то! — сказал кто-то.
А певец, закрывая глаза и иногда делая вздох, как будто рассказывал о своей великой тоске, о безбрежной степи и погибшей молодости.
— Голубчик, голубчик! — почти шептал про себя Владимир, — цыган мне напомнил…
Певец закончил тихим аккордом и высокой нотой, которая долго ещё лилась, замирая и замирая. С минуту было молчание, как будто каждый почувствовал в душе проснувшуюся тоску и упивался ею как высшей сладостью. Глеб сорвался со своего места и, обняв певца, поцеловал его.
— Верно, милый! — сказал он только, махнув рукой и, отойдя, лёг вниз лицом на диван и крикнул оттуда: — Ещё такую же, умоляю и прошу, как друга!
— Вот бездны! — крикнул лохматый. — Сейчас у нас торжество, радость, как вы говорите — от воскресения, а вы такой песней упиваетесь. А потом ещё к заутрене, глядишь, пойдёте. Лбом в пол бить будете.
— Дайте ему вина, дайте вина, — закричали все вдруг, когда Василий, держа гитару на коленях, взволнованно и сосредоточенно утирал лоб платком, как бы обдумывая и выбирая песню.
И десяток усердных, но нетвёрдых рук, валяя рюмки, лили мимо них на скатерть вино и подавали Василию.
— Эх, жалко, что сейчас не май месяц, — сказал Владимир, — хорошо бы до рассвета допить тогда.
И правда, у Владимира был уж такой порядок, что гости пили всегда до рассвета, а когда окна начинали сначала голубеть, а потом розоветь, все поднимались и выходили за ворота, чтобы туманными глазами посмотреть на разгорающуюся утреннюю зарю и на крест колокольни Ивана Великого, которая видна была с горки Пречистенки на фоне румяного неба, когда сонная Москва ещё только просыпалась, кое-где мели улицу дворники, и дремал на козлах ночной извозчик в переулке.
Гости разошлись только тогда, когда стало уже совсем светло. Анатолий Павлович стоял в утреннем сумраке перед Анной Тимофеевной, целовал её мягкие ручки и говорил о русской красоте, которая теперь, в лучах обновлённой жизни, зацветёт ещё ярче, ещё сильнее и будет всем на радость.
Несколько человек, в том числе и Глеб, так и остались на тех местах, где захватил их глубокий утренний сон.
Читать дальше