2. Особому конструкторскому бюро № 23 (т. Горанин Г. В.) предоставить преимущественное право размещать на заводах Министерства вооружения заказы по экспериментальному комплексу «Щит» и соответственно кооперирующихся с ним систем.
3. В целях объединения усилий в дальнейшем, по мере выявления реального значения комплекса «Щит», предусмотреть слияние ОКБ (т. Умнов С. А.) и ОКБ № 23 с передачей последнему всей опытной аппаратуры, технической документации, неоконченных разработок по комплексу «Меркурий»…
Внизу текста стояли подписи трех членов Научно-технического совета, но подписи председателя там пока не было, и хотя Звягинцев сознавал, что записка, таким образом, не обрела еще магической и материализованной силы, которая с неизбежностью приведет все в движение, приведет к необратимым последствиям, как только подпись будет поставлена, однако Звягинцев знал и другое: такие записки просто не появляются, вся эта идея, весь этот замысел, выходит, получили какую-то поддержку, одобрение, они, выходит, живут… На записке есть уже и визы, и ему прислали тоже на визу. Он уже представил и последствия — Постановление правительства. Постановление… Дух и букву его он должен будет проводить в жизнь каждый день, каждый час — проводить с убежденностью и верой, внутренним сознанием правоты, правильности, с высшим сознанием государственной необходимости. Именно такое понимание своей роли, преломление ежеминутной практики через призму такого сознания давно уже стали для него незримым и естественным мерилом, неотъемлемой от него системой взглядов, системой поступков; он давно уже не принадлежал себе в обычном человеческом представлении — принадлежал всецело государственному делу и служил ему беззаветно, как истинный жрец, что для него, министра, имело, как он считал, особый смысл, особое значение.
Особый смысл, особое значение…
Он в эти теперь уже долгие вечерние минуты думал над судьбой «Меркурия», над судьбой Умнова, которого сам когда-то склонил, подтолкнул на эту работу, и потому «Меркурий» считал близким, своим по той каждодневной причастности к нему, по той вере, которая жила в нем, в проект и в самого Умнова. И вот все это должно было быть поломано, разрушено, и он сидел в смятенных чувствах, точно внутри у него пронесся губительный тайфун, разметавший и опустошивший все, и Звягинцев в те мгновения, когда автоматически пробегал текст, думал о том разговоре, который состоялся у него еще днем, — о разговоре с Умновым, позвонившим из Шантарска. Сознавал, что далеко не лучшим образом провел разговор, вернее, далеко не тем скрытым и успокоительным он оказался, а в таком искусстве как-никак ему-то, Звягинцеву, следовало быть докой… Докой! И, конечно же, весь его «плетень», вся грубоватость и неуклюжесть не скрылись от Умнова; он, верно, многое понял, не зря спросил, будут ли представители на пуске.
Записка, записка, записка…
В какой-то миг Звягинцев ощутил леденящий холодок, коснувшийся сердца, он явился вместе с новой мыслью, да и вызван, очевидно, был ею: «А если все же печать временности? Если просчет? И в государственном масштабе? Ты подпишешься под ним?.. Но за просчетом обычным, случается, кроется непоправимая беда, а какая же она за государственным?!»
И тогда-то, пока, оглушенный этой мыслью, Звягинцев, будто после чумного, в удушающем зное, сна, медленно выходил из этого состояния, как всегда, счастливая память высветила перед ним прошлое, далекое, но и волнующе близкое.
Если бы тогда, почти полвека назад, среди ребят рабочей грязной Домниковки, примыкавшей к пустырю, кто-то заявил, что забияка, драчун, сын прачки в третьеразрядных Селезневских банях Валерка Звягинцев, придет время, станет министром, от такого заявления ребята надорвали бы животы больше, чем от трюков клоунов в кинокомедии «Два-Бульди-два». Знали на Домниковке изможденную, словно усохшую, выпарившуюся, пропахшую каустиком и мылом Калерию Изотовну. Мальчишки, не замечая иной раз Валерки, случалось, ехидничали, переиначивали ее имя: «Полундра, Краля идет!» Такой зевака, успев лишь произнести клич, тотчас хватался за брызгавшую кровью сопатку: тычок у Валерки молниеносный и неотразимый.
Валерка в обиду не давал не только свою мать, но и двух своих младших братьев: налетал без оглядки, беспощадно расправлялся с теми, кто хоть пальцем трогал его брательников. Отца своего Валерий Звягинцев помнил смутно — сложил тот голову еще в восемнадцатом году, и на стене комнаты в коммунальной квартире висела под стеклом засиженная мухами фотография: отец — высокий, в буденовке, шинель до щиколоток, левая рука на эфесе шашки…
Читать дальше