Молчат люди. С опаской посматривают на Гребенщикова. Помрачнел. Вот-вот прорвется. Но Серафим Гаврилович словно не видит сгущающихся туч.
— А еще… доказать, что начальник кадры подбирает случайные. На такую печь надо ставить лучших, а какие они лучшие, если я в первые же дни всех за пояс заткнул? А раз не лучшие — почему вокруг, них столько треску подняли? — Серафим Гаврилович помолчал, словно ожидал ответа, и заговорил снова, все больше и больше взвинчивая себя: — Когда я раньше грыз наше начальство за третью, могли подумать, что завидую. А сейчас я сам на ней работаю и заявляю по-прежнему: нельзя в цехе людей на две категории делить — одним все, другим ничего, одним зерно, другим полову. И я сегодня на ней последнюю упряжку отработал. А под вашим началом, Андрей Леонидович, ходить вообще больше не желаю. За путевку и премию спасибо, это меня вроде как на пенсию проводили.
И вот тут выдержка окончательно покинула Гребенщикова.
— Вы, Херувим Гаврилович, этот номер специально к моему отъезду приготовили? — не сдержал он ярости. — Специально? Чтобы испортить настроение перед отпуском?
— Вы нам каждый день его портите. И ничего, в весе не теряете.
Гребенщиков взглянул на часы. Пора ехать. И это, собственно, выход из положения. Не найти ему сейчас подходящих слов, чтобы парировать наотмашь.
Он попрощался с людьми и уже из-за двери окликнул Рудаева, попросил проводить его.
— Спектакль, конечно, вашей постановки, — пробубнил свирепо, едва сели в машину.
Рудаев с трудом подавил улыбку.
— Представьте себе — чистая самодеятельность.
— Что собираетесь делать?
— С чем?
— С этим… смутьяном. Ну и фрукт.
— А что можно сделать? Пенсионер. Хочет — работает, хочет — нет, хочет — режет напропалую, что думает, хочет — помалкивает.
Гребенщиков сам понимал нелепость своего вопроса. Собственно, не старый Рудаев беспокоил его, а молодой. Как поведет он себя, получив бразды правления? А что если никто из сталеваров не пойдет на место, которое дважды добровольно освобождали? Борис Рудаев может воспользоваться поводом и перевести печь на обычный режим. Этого допустить нельзя. Уступишь раз — потом попробуй прибрать к рукам.
— В общем так, Борис Серафимович, — непреклонно сказал Гребенщиков. — Третью печь вести на прежнем режиме. Хоть сами сталеваром на нее становитесь. Головой ответите.
Подъехали к вокзалу. Гребенщиков выскочил из машины, оставив открытой дверцу. Он был уверен, что Рудаев последует за ним, что можно будет еще несколько слов сказать на ходу, но тот из машины не вышел.
* * *
Вечером, забрав свои пожитки у Пискарева, Рудаев подъехал к отчему дому. Открыл ворота, завел во двор «Москвича».
— Земля ревнула — Борька выскочил, — услышал он неласковый голос отца.
Серафим Гаврилович появился на крылечке. Стал, широко расставив ноги, словно на палубе в качку, запустил руки в карманы. Всем своим видом он подчеркивал, что нисколько не обрадован возвращению сына. Но тот либо не почувствовал настроения отца, либо не придал этому значения, взял чемодан и направился в дом.
— Куда так разогнался? — грозно спросил отец.
— Как куда? Ну… домой.
Серафим Гаврилович жестом остановил сына.
— Ты же уехал от нас. Сам. Не захотел с отцом жить. А теперь я не хочу. Что это за комедь такая? Тоже мне князь удельный нашелся. Хочет — карает, хочет — милует. Хватит, поизмывался ты надо мной достаточно в цехе, чтобы еще и дома штучки выкобрыкивать. Так что не прогневайся, давай-ка от ворот поворот. Оно так обоим спокойнее будет.
Рудаев стоял поникший, неприкаянный.
— Но батя… я тебя тогда не понял… — смиренно проронил он, еле шевеля губами.
— И тогда, и целый месяц не понимал. — Серафим Гаврилович подтянул сползающие с живота штаны. — Нет чтобы подойти да спросить по-человечески: чем, дескать, ты, батя, руководствуешься, какие такие соображения засели в твоей голове? Я бы тебе и рассказал начистоту свою задумку. А ты сплеча рубанул — и был таков. Вот и валяй туда, где был. Поворачивай оглобли, не стесняйся.
Понимал Серафим Гаврилович, что говорит не совсем то, что нужно, предъявляет сыну незаслуженные обвинения, но не смог переломить себя, не выместить обиду. А сын… Поставить бы ему чемодан на землю, да и сказать просто: «Извини, батя, погорячился». И все бы сладилось. Но не таковские Рудаевы. Самолюбивые, гордые, с норовом.
Бросил сын снова чемодан в багажник, выехал задним ходом на улицу, круто развернулся, чуть было не сбив забор, и погнал машину, стараясь приглушить и стыд и гнев.
Читать дальше