Они садились за большой обеденный стол, накрытый белой парадной скатертью — он, мама и все наше остальное семейство, — пили тепловатый чай с карамельками и вели чинные разговоры наполовину по-еврейски, наполовину по-русски, причем его медлительные корявые фразы с полувопросительными интонациями, с многозначительным движением одной из бровей и поминутным обдуванием одной из губ воспринимались всеми с особенным вниманием и с плебейским, заискивающим уважением.
— Вы знаете, — обращался он к моему дяде, — почему они делают девальвация? Почему девальвация, почему?
— Да! — отрывисто реагировал дядя. — Ну?! — и почти ложился на стол, выражая абсолютный, безраздельный интерес.
— А я вам скажу. — Он откусывал карамельку, облизывал большой и указательный пальцы и ставил чашку на блюдце. — Я вам скажу. Я вам скажу, зачем. Потому что деньги перестали что-нибудь стоить! Ничего не стоят эти деньги! — выкрикивал он с пафосом. — Вы понимаете? Гурнышт! — и крепко хлопал по столу ладонью и с торжеством откидывался на спинку стула.
— Гурнышт! — радостно повторяла мама, как бы вынося это замечательно важное слово на авансцену, на всеобщее умиленное рассмотрение.
— Гурнышт! — вслед за ней повторял дядя, расслаблялся и согласно кивал головой.
Если речь случайно заходила обо мне (в порядке вежливого перебора всех общих тем), то на лице его появлялась кривая улыбка, должная, по-видимому, изображать терпеливую снисходительность к столь мелкому предмету. Эту натянутую его улыбку и случавшиеся при ней слова мама также подчеркивала, окружала заботой, обставляла цветочками и виньетками…
Долго еще после его ухода все оставались на своих местах, обсуждая и делясь впечатлениями. Вообще-то говоря, у нас в доме было не принято вслух обсуждать по-настоящему важные вопросы. Наша жизнь была покрыта гладкой оболочкой самособойразумеющести. Так было всегда, и потрясения войны только укрепили эту оболочку, выдвинув для нее такое оправдание, как измотанные за все эти годы нервы и необходимость бережно относиться друг к другу. Вот и теперь обо всем этом говорилось как о деле давно решенном, под вопросом оказались только детали, всякие незначительные подробности. Из этих бережных, непрямых разговоров я узнал, что у Якова много денег, и впервые, наверное, в своей жизни услышал слово скупой . Раньше ему неоткуда было взяться в нашем доме, теперь же оно произносилось довольно часто, каждый раз с новыми оговорками. Скупой, но честный, скупой, но не злой, скупой, но деловой, скупой, но порядочный…
— …И к мальчику хорошо относится, — сказал дядя, любивший меня, как сына, и все поспешно с ним согласились.
Перед самым переездом со мной случилась истерика. Я сидел в комнате вместе со всеми, слушал мирные вечерние разговоры и после очередного «скупой, но…» вдруг опять, во второй уже раз, но с еще большей ясностью, чем в то злосчастное клубничное воскресенье, почувствовал, как жизнь моя обрывается в пустоту. Стены комнаты закачались перед глазами, меня стало подташнивать и знобить. Мама же в этот как раз момент начала рассказывать со смущенной улыбкой, как они с ним были на «Риголетто» и как он заснул и стал громко храпеть, и ей пришлось его разбудить, и они ушли со второго акта, хотя она так давно нигде не была, так мечтала послушать Алексея Иванова…
Дядя с тетей просто от нее отмахнулись: что ты хочешь, человек устал, есть о чем говорить. Но тут уж я, весь перекошенный, со сведенными судорогой плечами, бросился к ней в ноги и стал выть в голос, сразу забыв все на свете слова, не умея произнести ни одного…
Когда потом я лежал на кровати, отмоченный полотенцем и отпоенный чаем, и моя мама сидела рядом со мной, целовала меня и гладила и когда я снова вспомнил человечий язык, я лежал тогда и повторял почти непрерывно, оставляя лишь небольшие паузы для отдыха:
— Ну не надо, ну не надо, ну мама, ну не надо!..
— Да-да, — говорила она, — успокойся. — И целовала меня, и гладила. — Да-да, успокойся, все будет хорошо…
И, однако же, странно, я очень скоро привык к безалаберному огромному дому, где в разных комнатах, в многочисленных семьях жизнь текла по различному распорядку и потому в среднем дом всегда жил, всегда дышал, ежечасно шевелился и всячески себя проявлял. И, значит, никогда здесь не было скучно, а всегда находилось, что послушать и на что посмотреть. Я привык даже к вони бесконечного коридора и не чувствовал ее, если она не превышала нормального уровня. Мне нравилась огромная квадратная кухня с закопченным, запаутиненным потолком, тесная, несмотря на свои размеры, от снующих непрерывно бабьих тел в засаленных халатах и сарафанах, звенящая надрывными их голосами, гудящая и стреляющая примусами и керогазами. Здесь жили, что называется, «простые люди», типичные московские рабочие. Все они были выходцами из деревень, половина — родственники. Все, за исключением самых молодых, были полны воспоминаниями крестьянского прошлого, разными лесными и полевыми историями, которые могли рассказывать до бесконечности, размеренно окая и смягчая окончания. Поздно вечером примуса отставлялись в сторону, столы вымывались и вытирались насухо. Наступал праздник.
Читать дальше