— Это наш отец-настоятель… вот и дом ихний, и лужок, и сад… их и земский знает, и исправник…
Постращав и поиздевавшись, Пупский милостиво разрешил ксендзам «уносить свои головы» (так и сказал!) Они стали кланяться, а он захохотал, солдаты старательно подхватили смех начальника.
— За вами теперь будут следить! — крикнул им вдогонку поручик…
Светловолосый высокий клирик невольно оглянулся и приподнял шляпу, потом что-то стал говорить ксендзу, вероятно, пытаясь его успокоить, но тот шел, уставив глаза в землю, и, видимо, сильно удрученный, молчал.
— На границе семерых ксендзов уже повесили, — соврал солдатам Пупский не моргнув глазом и пошел в палатку.
Солдаты, которые приходили на батарею из казарм, рассказывали, каким добряком стал теперь Хитрунов. Один солдатик, не знаю его фамилии, даже показал, как теперь «виляет хвостом» Хитрунов. Солдат просунул скрученную полу шинели назад между ногами и прошелся, виляя этим «хвостом» и изображая Хитрунова (побренчав пальцами по губе, циркнул на них слюной и подкручивая усики). Этот же солдатик говорил, что Хитрунов теперь — станет немного в сторонке и подслушивает, о чем говорят солдаты. Я понял, что Хитрунов опасается, что на войне его могут убить свои же солдаты в отместку за его всевозможные обиды.
Меня это удивило, так как мне казалось, что Хитрунов довольно хорошо относится к солдатам, сами солдаты говорили, что он неплохой человек… Так чего же ему бояться?
О старшем писаре говорили, что он очень «завострился»: похудел, глаза запали, нос вытянулся — боится войны.
В казармах, рассказывали они, всех обмундировывают, дают все новенькое серо-зеленого цвета. Выдают и новые сапоги — и наши телефонисты очень сокрушались, что в местечке не хотят платить за них и пятой части «мирной» цены. Но, говорят, солдат на торгу — полным-полно! Ночью 19–20 июля Германия объявила войну России…
Дождались. А то все еще будто шутки шутили.
Так вот — теперь я на войне! Убьют? Лучше не думать…
Вечером 19-го наша смена отправилась в казармы на обмундирование. С нами шел Шалопутов. Он приходил на батарею по какому-то делу к поручику Пупскому; хвастался, что даже пил с ним в палатке чай. На пустынной темной улице он крикнул какому-то местечковому жителю:
— Пан! Дай прикурить… — и вдобавок обругал его похабными словами.
Громко и дрожа от возмущения, я сказал:
— Хулиган! Не трогайте штатских людей…
Правда, мы с ним отстали немного, и другие солдаты могли не услышать, что я так сказал ему. Шалопутов же с нарочитым безразличием и делая вид, что принимает мои слова за шутку, буркнул мне:
— Шляпа вы, а не солдат.
Но я понял, что теперь я уже перестал быть с ним «шляпой», хотя у меня даже ноги дрожали от злости…
Находясь в казарме, я пересмотрел свое имущество, перелистал свои книжечки. Эх, и зачем я их столько сюда вез? Все это теперь погибнет, как погибну, может быть, и я сам… во славу… во славу… чего? Освобождения «малых» народов? А освободится ли мой народ? Что ему даст эта война? Лучше не думать…
Заходил на почту; никаких посылок не принимают. Письма приняли, но почему-то сказали, что и за доставку заказных теперь не ручаются. А ведь кажется, что поезда ходят, как и прежде, — так почему же они так говорят?
В местечке видел много запасных. И их пригоняют все больше.
— Шкандальный запас. Чи пан ест поляк? — спросил у меня лавочник, видимо, ополяченный жмогус, когда я, покупая у него бумагу, говорил с ним по-белорусски.
— А что? — холодно ответил я вопросом на вопрос.
— Ниц, проше пана… Тшэба модлиц сен пану Езусу!
И правда: уже все местечко молится, охает, стонет — и бешено спекулирует солдатскими сапогами, обносками и чем «пан Езус» послал.
Среди этого многолюдья я чувствовал себя невероятно одиноким. Мысли мои устремились домой, к родным. Что там у них? Сегодня Илья (пишу 20-го июля), праздник, ярмарка. Здесь я совсем забыл, что Иьин день, а когда-то на этого самого Илью — сколько было ярмарочных радостей! Нет, теперь тревожно и там. Плачут несчастные люди. Что будет, что будет? Не знаю, что будет, и никто не знает.
Перед самым отъездом с позиции я увидел еще одного офицера нашей батареи — штабс-капитана Домбровского. До этого он был где-то в командировке, покупал коней для батареи, что ли. Большой, круглый; лицо у него очень полное и очень красное, глаза заплыли жиром; говорит он по-пански: се-се-се. Шалопутов сказал мне о нем, что это «обрусевший литовский поляк магометанской религии». Иногда и Шалопутов удачное изречет.
Читать дальше