— Я вам не помешал? — спросил я конфузливо.
— Нет, нет, мы покончили с делами и собираемся пить чай. Видишь, сколько сахару? Могу с тобой поделиться.
— Спасибо, ты забываешь, что у нас собственное кафе.
— Слышал, слышал, — проговорил Лукомский с усмешкой.
— Как это — кафе? — переспросил Лаврененко.
— Очень просто. «Общество поэтов», членом которого я состою, обратилось с просьбой в Моссовет разрешить нам открыть кафе-клуб. Там есть эстрада, бывают выступления.
— Это на Тверской, кажется?
— Да, на Тверской.
— Я туда зашел случайно. Какое же это кафе поэтов? Притон — проститутки, темные личности, нерасстрелянные спекулянты, черт знает что такое. Выскочил оттуда, точно из помойной ямы, — сказал Лаврененко.
Мне стало неловко.
— Это был обыкновенный день, вы попали не в день присутствия поэтов… Вход туда свободный. Посещают все, кто захочет. Иначе кафе лопнет.
— Меня удивляет, — сказал Лаврененко, — как это Моссовет разрешил.
— Брось, — засмеялся Лукомский, — нужно же поэтам кормиться.
Я покраснел. Как и все, кому приходилось сталкиваться с Лукомским, я испытывал беспредельную симпатию к нему, но не любил людей, его окружающих, этих слишком прямолинейных фронтовиков, которым существование поэтов в момент гражданской войны в лучшем случае казалось забавой, в худшем — преступлением.
Я наблюдал за Петром. В его движениях было столько простоты и очарования — ни одного лишнего жеста, ненужного слова. Может быть, Соня действительно… по-настоящему… Мелькнула шальная мысль, но я отогнал ее. Стало не по себе.
Выпив стакан чая, Лаврененко поднялся и начал прощаться.
— Уже? — спросил Лукомский, однако задерживать не стал.
— Мне пора.
Петр Ильич проводил его до дверей и, условившись о следующей встрече, вернулся обратно. Стакан, который он держал в руке, попал в полосу солнца и зажегся красным, похожим на кровь огнем. Я невольно вспомнил рассказы о подвигах Лукомского на фронте. Он проливал кровь, как воду, и все же в тысячу раз чище тех, кто ее не проливал. Как хорошо крепко и прочно знать, как знает Лукомский, что хорошо и что плохо, что надо и чего не надо, что можно и чего нельзя. Может быть, он ошибается, но лучше твердо знать и ошибаться, чем не ошибаться, но не знать ничего. Перед Лукомским, крепким, несокрушимым, спокойным, занятым по горло делами и в то же время не суетящимся, я чувствовал себя маленьким, слабым и даже как будто искалеченным, хотя был совершенно здоров.
Петр Ильич и не скрывал своего пренебрежения ко мне, но это было какое-то особенное, необидное пренебрежение, в нем не было и тени самодовольства, было простое, ясное сознание, насколько для данного момента важнее и необходимее то, что делает он, чем то, чем занимаюсь я. И все же он был по-своему привязан ко мне. Может быть, просто бессознательно для самого себя отдыхал в обществе человека, который был полной противоположностью ему. Кроме того, у нас был общий настоящий и большой друг — Павел Павлов, взбалмошный, но прекрасный товарищ, которого я когда-то в кадетском корпусе распропагандировал, толкнул на революционный путь, которым сам, однако, не пошел. После окончания университета Павел окунулся в подпольную работу, вступил в социал-демократическую партию, а я, увлекшись поэзией, отошел от политики. Теперь Павлов командовал корпусом, но оставался таким же, как в детстве, — доверчивым, скромным, бескорыстным и до смешного непрактичным в денежных делах. Любовь к Павлову связывала нас какими-то невидимыми нитями.
Лукомский прошелся по комнате, держа в руках стакан, и остановился:
— Рюрик, у меня минут пятнадцать свободных. Прочти свои стихи.
— Нет, нет, — я почему-то покраснел, — сейчас не до стихов. Я к тебе по делу… Только не удивляйся!
— По делу?! — улыбнулся Лукомский. — Уж не в армию ли хочешь?
— Что ты, — я натянуто засмеялся, — какой из меня красноармеец!
После этой шутливой реплики мне сделалось еще труднее приступить к передаче письма. Мысленно выругал дружбу, эту тиранию, из-за которой приходится переживать столько неприятных минут (гораздо больше, чем приятных), но надо решиться.
— Тебе письмо, — бухнул я без предупреждения.
— Мне? — удивился Лукомский. — От кого?
— От одной поэтессы. — Я протянул Петру тонкий узкий конверт.
— Какой он… лиловый, — улыбнулся Лукомский, внимательно, должно быть по привычке, прочел свою фамилию.
— Да… да… лилового цвета, — повторил я и подумал: «Что со мной? Почему я так волнуюсь?»
Читать дальше