И странное спокойствие вошло в его невоспитанную душу, не воспитанную добром, однако содержавшую крупицы этого всечеловеческого «вещества», как содержит в себе наша плоть почти все элементы таблицы Менделеева. Мудрое спокойствие, возрожденное в Парамоше не столько традициями людского мужества, сколько традициями священного отношения к смерти, к земному итогу человеческого бытия.
И еще, помимо спокойствия, зазвучала в Парамоше музыка… Везде: в крови, в мозгу, под сводами черепа, в мышцах — во всем существе, музыка, не назойливая, не современная, электрическая, а, скорей всего, старинная, духовная, подслушанная Васенькой У ленинградских художников, там, на чердаках в мастерских, у художников, которые не только пили, ели, рисовали, но еще и страдали, возносились в мечтах, преклонялись перед музыкой сердца, падали, чтобы подняться еще выше, чтобы еще круче и мощнее захватывало дух перед очередным (а то и последним) падением с высот обожания жизни. Забегая вперед, скажу, что звучание той врачующей, бальзамирующей силы организма музыки сохранялось в Васеньке все эти торжественные (не скажу — трагические) часы и дни расставания Парамоши с Олимпиадой Ивановной, с Подлиповкой, с жизнью прежней.
На этом месте полагалось бы мне и закончить рассказ о русской крестьянке, доживавшей свой век на пустыре русской деревни. Но русская деревня, как мне известно, не кончается даже со смертью ее на карте государства. Она, как и стародавние жители ее, теряя лицо, принимает облик, неведомый предкам (да и как с ними связаться, с предками, как передать им привет — разве что через вековые деревья, что остались от былой жизни и одичавшей толпой всматриваются в моторно-бензинную новь?), и облик этот, невиданный прежде, не он ли и есть новое лицо русской деревни? А раз есть лицо — будет и взгляд на мир.
Со смертью бабы Липы умерла Подлиповка, но не земля, на которой стояла она более пяти веков. Да и умерла-то Подлиповка не совсем, а как бы в летаргический сон впала. На период долгой зимы. А вес4 ной, помяните мое слово, понаедут в нее новые крестьяне, на худой конец дачники. И первым — отставной полковник Смурыгин закопошится в ее земле. Сохатый из своего небытия вылезет. Да и с Парамошей не все ясно. Ему-то ведь не просто понравилось у бабы Липы, не просто ожил он в Подлиповке, но и как бы заново родился. Во всяком случае — ощутил этот «реставрационный» процесс именно там, под сводами старой липы. Ощутил и остался благодарным.
Ну вот, с размышлениями — все позади. Риторический узор (не философский орнамент, увы) проявлен достаточно четко. Но есть еще и чисто писательские заботы, а именно: завершение узора сюжетного. Этим и займемся.
В момент, когда за окнами основательно рассвело, по отключенным проводам вновь пустили электричество. В избе вспыхнула лампочка! Но Парамоша даже не вздрогнул: к этому времени он уже был готов не только к неожиданностям, но и к действиям.
Тихо, невнятно так улыбаясь восторжествовавшей в нем музыке, достаточно тихо, чтобы не оскорбить улыбкой скорбного момента, Парамоша сходил в сени, взял на руки скрюченное тельце, отнес, нетяжелое, на кровать, за отгородку. Раздвинул полог, чтобы лучше видеть покойницу, видеть, чтобы не бояться.
Старушка лежала вовсе не страшная. На лице у нее было все спокойно: глаза призакрыты веками, рот сомкнут, морщины, хоть и не расправились, но все равно стало их как бы поменьше и не такие глубокие, как прежде. Вот нос, конечно, не убавился, скорей наоборот. Еще при жизни ввалившиеся губы не могли уже ничего изобразить, и все же некое воспоминание об улыбке исходило от поверженного лица, как бы испарение недавнего света мыслей источалось в полумрак ее вдовьего алькова.
И тут Парамоше пришел на память его недавний разговор с бабой Липой. Он тогда зубы ей заговаривал, чтобы она не впадала в забытье, чтобы не умирала подольше. Машинально спросил он ее о счастье. «Вот вы столько лет прожили, в чем, скажите, по-вашему, счастье в жизни, Олимпиада Ивановна?» Даже самый серьезный вопрос может оказаться глупым — смотря как, когда, а главное — кто его задает? Но баба Липа не отмахнулась. Она ответила примерно так: «Счастье, Васенька, в улыбке. Ежели человек улыбается, значит, в ем счастье». — «А что, — подумал он тогда. — В этом что-то есть. По себе знаю: в любой озверевшей компании появись с улыбкой на губах — никто тебя не тронет. Во всяком случае, бить по улыбке кулаком не станут».
И, глядя сейчас на отблеск угасшей улыбки старой женщины, благодарный Парамоша и сам улыбнулся, и ничего гнетущего не ощутил. Психоватенькая, издерганная «городским образом жизни» конструкция Васеньки устояла. После многоминутного обследования лица покойной Парамоша почувствовал себя если не блудным сыном земли, матери нашей всеобщей, то в какой-то мере близким родственником этой умолкнувшей женщины, обязанным ей своим новым духовным пристанищем, и начиная с этих минут понес в себе великий торжественный долг, сделался по-настоящему озабоченным, то есть взрослым.
Читать дальше