Он поднял на меня угольные глаза и вытер лицо подолом вылезшей из штанов рубахи. И опять принялся надевать обод, вставлять в растрескавшиеся отверстия спицы. Одной или двух спиц в колесе уже не было…
Незаметно передохнув возле телеги, я отнес бусы и протянул их девочке. Она взяла и улыбнулась. В глазах ее блестели солнечные слезы, как будто севшее солнце оставило в них память.
— Надька! — донеслось с берега. — Кавалера себе нашла? Гы!
Мужик, чинивший телегу, смотрел на нас, белые зубы щерились в его бороде. Мы отвернулись, уткнувшись глазами в воду.
— Может, здеся останешься? — доносился крик. — А? Надька! И телегу чинить не надо! Ох ты! Ха! Ха-ха!
Я не мог больше стоять, пошел, но зачем-то опять остановился около телеги, потому что совсем уходить мне не хотелось.
— Помог бы мне, кавалер! — ласково сказал он, снова вытирая пот, на этот раз всем рукавом, от плеча до ладони. — А то ведь я ее даром не отдам тебе, Надьку-то! — И махнул бородой на девочку. — Двух-то моих рук для этого проклятого обода не хватает!
Я рванулся бежать в своих мокрых штанцах, липнущих к телу. Вдоль реки, мимо шатких мостков, с которых бабы полоскали в реке белье, громко шлепая им по воде, мимо лодок, погрюкивающих от волны цепями, мимо черных пятен под ветлами… Это были следы костров, которые жгли у реки под котлами, когда приходили к ней семьями, и в котлах, бурля, клокотала чуть подсоленная вода. В нее кидали лепешки из простого теста, накатанные и нарезанные перевернутым стаканом еще дома, небольшие лепешки, ну, как раз такие, как глаза у девочки, которую звали Надей.
Я ворвался в кузню и, не переводя духа, выпалил Васькиному отцу, как нужна его помощь человеку, который не может сам надеть обод на колесо, потому что двух-то рук не хватает!
Васька качал мехи. В горне пламенели жаркие угли. На выстученной до блеска наковальне корчилась в метровых щипцах красная железка. Но что-то было в моем лице такое, что Васькин отец и его подручный сразу опустили руки.
Кузнец взял с собой молоток, какие-то, похожие на гвозди, иглы с грибными шляпками и пошел за мной.
— Бог в помощь! — сказал он бородачу, согнувшемуся на корточках у колеса так, что борода его доставала до травы.
Тот вскинул глаза и встал.
— Спасибо на добром слове.
— Здравствуй! — сказал кузнец, вдруг узнав знакомого.
— Здравствуй!
Они уважительно пожали друг другу руки.
— Чего ж не кликнул?
— Так ведь думал сам управиться!
— Откуда путь держишь?
— Из города. Надьку вон везу. Из больницы.
— Ну? Долго болела?
— Два месяца.
— А чего?
— Пенмания, говорят, какая-то была. Отпустила! Бант купил, бусы… Пусть порадуется. Давай, что ль? Матерь ведь дожидается. Какой уж час на дороге стоит, конешное дело. А еще не близко!
Я понял, почему девочка такая белая. Еще бы! Два месяца без солнца. И еще понял, что она из какой-то далекой деревни — там, за лесом… Что-то сжалось во мне.
Одного я не понял — что они быстро починят колесо вдвоем, наденут на ось и отец крикнет:
— Надька!
Он подъехал к ней на телеге, а еще через минуту увез.
«Как?» — только и подумал я. Но он увез ее навсегда.
Виделись мы всего минут двадцать и расстались, не сказав друг другу ни слова, а все помнится она мне, как моя первая любовь. И даже кажется, что я еще прыгну с моста за бусами и помчусь по берегу к кузне, хотя теперь знаю, что все сразу и кончится…
Странная это пора — детство. Чем она дальше, тем ближе. И еще страннее эта первая любовь. Как явилась неизвестно откуда, так взяла и исчезла неизвестно куда.
Голуби
После возвращения с Сакмары я еще острее понял, что остался сиротой в своем переулке. Абика увезли. Некому было рассказать о той грозе на реке, и о Воронке, и о том, как Васька сжег поповскую шляпу…
Рядом не стало не только Абика, но и всего этого.
Я заболел самой страшной болезнью, которой даже название не придумано. Захандрил? Но это только намек на то, что творилось со мной. Скинув школьный ранец, я в ботинках забирался на продавленный диван в комнатке, похожей на закуток, и мог лежать хоть до вечера, глядя в одну точку на потолке.
— Посмотри-ка! — сказала мама на десятый или двенадцатый день такого лежания. — Шура тебе голубя принес показать.
Я приподнялся. В дверях нагло расплывалось курносое лицо, и узкие глаза поблескивали. Это был натуральный Шурка Посныш, о котором я и подумать не мог, потому что имел за плечами не один запрет водиться с ним.
Читать дальше