Свист раздался — мальчишки всосались в толпу. Где-то в другом конце барахолки другой неудачливый Сивере нуждался в выручке.
У Васьки дергалось веко, дрожали ноги. Он все еще шагал по хрустящему антрациту. Стрелки на бесчисленных, косо пересекающихся путях хлопали, как железные двери.
Васька поискал по карманам, достал спички и попросил мужика, стоявшего за тележкой-прилавком:
Закурить не найдется?
Не меняясь в лице и как бы вовсе не двигаясь, мужик вытащил коробку Герцеговины Флор.
Васька закурил. На душе было брезгливо и неопрятно, как после веселья в честолюбивой и любвеобильной компании. В голове мысль проплыла медленная: Пронесло, — мысль, которая всякий раз отнимала силы, оставляя его как есть голенького, и нужна была воля, чтобы подниматься для жизни. А начинать жизнь хорошо с действия, с самого заурядного — хоть с умывания, хоть с закуривания.
Васька стоял — курил.
Позади мужика и его тележки-прилавка торчали белые стойки. Каждая была вставлена в автомобильный диск и закреплена клином. Между стойками на веревках висели ковры, писанные маслом.
Васька подошел ближе.
По краям ковра — орнамент, в середине, чаще в овале, картина: Утро в сосновом лесу, Аленушка, Березовая роща. Были у мужика и другие ковры, на другой вкус, поменьше размером, поквадратнее и без орнамента: лебеди на воде, белоколонные ротонды на берегу, деревья с вислыми кронами — и все это с отражением. На тележке стопочками, по размерам, лежали окантованные стекла с накрашенными по внутренней стороне красавицами в крутобедрых позах: Отдых на диване — поза горизонтальная, Отдых на берегу моря — поза вертикальная. Красавицы были в купальниках из станиолевой бумаги, сверкавших, как начищенные кирпичом латы.
Сам красишь? — спросил Васька.
Мужик смотрел на него долго, дремотно — отдыхал взглядом на дураке.
Васька смутился, покраснел даже.
— Может, ты днем торгуешь, вечером красишь.
— А ночью? — почти не разжимая губ, спросил мужик.
— Ночью пьешь
Отъятая мальчишками самоуверенность возвратилась к Ваське, как ощущение дна под ногами. Васька затянулся широкогрудо и, затоптав окурок, уселся на ящик, который, видимо, и торговцу служил табуреткой, стянул с ног рваные башмаки и один за другим запустил в небо; где-то в толпе в связи с их падением вспыхнуло негодование, раздались возмущенные возгласы, но Васька на это внимания не обратил, надел новые, зашнуровал, топнул раз-другой, как бы осаживая их на ноге, сплясал выход к цыганочке — со шлепками по всему телу, с козлиным воплем: Чавела — и сказал радостно:
— От такой мазни не хочешь — запьешь.
Мужик усмехнулся. Усмешка, как лужица в сухой глине, постояла миг и всосалась в трещины.
— Репин? Или блатной?
— Репин.
Мужик вытащил из тележки скатанный в трубку ковер.
— Исправь. Тут один оказался не Репин.
Зубы у мужика были золотыми, массивного литья. Разговаривая, он слегка запрокидывал голову — боялся, что изо рта выкатится и капнет в снег золотая слюна, — наверное, ничего другого мужик не боялся: ни барахолки, ни тюрьмы, ни завтрашнего дня. Мужик был тощ, с костистым лицом и пристальными глазами. Обут был в хромовые сапоги на легкой подошве.
— Срок? — спросил Васька.
Мужик смочил языком золотые зубы.
— Когда жрать захочешь.
— Я все время хочу.
— Тогда не топчись. Иди крась.
Может, по любопытству, с каким Васька разглядывал и щупал ковры, мужик определил его причастность к изографическому; может, просто пожалел контуженого солдата, — но, как бы то ни было, впоследствии, пытаясь сложить мгновения своей судьбы в некий узор, Васька определил день покупки американских башмаков как поворотный.
На выходе с барахолки, где сновали маклаки, пытавшиеся схватить товар у лопаря за полцены, топтался в своих голубеньких босоножках Ленчик Сивере. Васька улыбнулся ему и подмигнул. Ленчик сморщил губу под распухшим носом.
— Псих, — сказал он. — Хорошо тебе в новых ботинках?
— Шел бы ты в детский дом, — сказал ему Васька.
— А ты носи справку в руке, что ты псих контуженый, — сказал Ленчик.
На том и расстались.
Справки о ранениях у Васьки были, а вот справки на контузию он не имел. Контузия накапливалась в нем на протяжении всей войны, как усталость. Иногда Васька начинал заикаться, хотя обычно в разговоре не заикался, иногда им завладевало видение маневровой горки, усыпанной антрацитом, тогда он чувствовал себя одиноким и неспособным жить, иногда, и это было самым тяжелым, все чернело вокруг и по темной воде разгонялись, чтобы взлететь, узкокрылые птицы. Когда они взлетали, Ваську поражала тьма, и в момент тьмы он мог переходить улицу, не замечая транспорта, и, очнувшись, шел себе дальше легкий и просветленный, не относя брань шоферов на свой счет, даже полюбопытствовать мог, кого они кроют матом?
Читать дальше