У телеги возился с низенькой худой лошадью дурачок Коля.
— Садись с нами, Коля, — с преувеличенной серьезностью звал Никита Иванович.
— Благодарю, — отвечал Коля. — Я съел две поллитры молока и даже обожрался.
Тело еще томится ленивой ночной негой, рот сух, не хочется кусать хлеб, ничего не хочется: стоять бы просто и думать неизвестно о чем. Коля ни на кого не обижался, существовал в своем одиночестве и был ровен, не понимал своего несчастья. Никакая женщина не пошла бы за него, она ему и не нужна была, он жил лесом, лошадьми, работой и той простотой, в которую уже никто прочий не мог окунуться. Кто же был счастливее? Женя считал себя счастливее, потому что стоял и вспоминал упрямую беловолосую девочку из соседней школы, девочку, которую Коля, наученный мужиками, непременно бы обматерил. Женя сочинял свои разговоры с ней, водил ее по каким-то местам, привлекал ее собою, забывая и свою униженность в ее доме, и грубость, обманывал самого себя, щедро дарил ей слова, еще не замечая, что слова не его, а из книг, из уст тех, на кого он хотел быть похожим. Вот так до определенного времени обязательно хочется быть на кого-то похожим. Женя стеснялся, когда ребята заставали его в стайке с лопатой, на большой перемене ел хлеб с салом где-нибудь в уголке. Чужие семьи вроде бы имели всякие возможности: разъезжать по городам, заниматься музыкой, посещать оперные премьеры, судить о знаменитостях, как о равных. И знакомые были у них другие, нежели у его матери, — какие-то сдержанно-величавые, церемонные, предупредительные и удивительно похожие один на другого, а доброта и похвала их в отношении Жени всегда как бы спускались сверху, и Женя почитал себя среди них совсем незавидным, потерянным. С чувством смущения: возвращался мальчик домой и тогда тяготился на время шутками Демьяновны, ее плохим тоном и невоспитанностью. Порою он подмечал, что и мать тоже стесняется, когда на базаре подходил кто-нибудь из культурных родителей его товарищей к прилавку, разборчиво тыкал вилкой в мясо или приглядывался, достаточно ли чистый стакан, в который мать накладывала ложкой варенец, отрывая всем поровну жирненький кусочек пенки, особо любимой такими покупателями, и помня по родительским собраниям лицо женщины в пальто с дорогим воротником, не осмеливалась затронуть, что она, мол, узнала ее, только позабыла, как звать-величать, спросить же неловко, как будто торговля собственным молоком отнимала у нее право на равное общение. А Женя, если бывал тут же, готов был провалиться сквозь землю. Отчего бы? Оттого, что он жил не в казенном доме с ванной и мягкими диванами на втором этаже, с телефоном в углу, по которому звонили очень занятые важные люди, а на улице среди запаха коровьей стайки? Оттого, что его ласково, но снисходительно называли в той семье «простым милым Женей», и мама девочки, открыв первый раз на звонок дверь, кликнула дочь, назвала имя и добавила: «Как видно, из простых?» Оттого, что мать всегда произносила неправильные простоватые слова и не следила, как там, за Жениной грамотой, потому что ничего не понимала в науках, да и некогда было? Оттого ли, что он с пеленок не знал Пушкина и Баха и мог похвастаться только унылыми бабьими песнями, вроде «Сронила колечко со правой руки»? И зачем-то же стремился, летел темной душой в эту таинственную среду, зачем-то старался быть в ней приятным!
Оп помнил, как был на покосе последний раз. Никита Иванович брал тогда в помощники Демьяновича. Демьяновичу некуда было девать свои отпускные дни, по курортам не ездил, выпивать не любил, сидеть же с утра до вечера дома душа тоже не выносила, тем более что жена его совсем распустилась, шастала по дворам, смеялась да плясала, и никакого сладу с ней не было. Она уже давно надоела ему, прогнал бы или отлупил принародно, забился бы от стыда сам куда-нибудь, но в жизни всегда что-нибудь мешает, к тому же годы шли к старости, детей не водилось, куда же податься и на кого бросить Демьяновну? По дому он справлялся один. С каких пор еще приучила Демьяновна мужа обедать в столовой, на работу уходить с куском сала, и ужин не всегда поспевал к его приходу. Он подметал в ограде, поливал в огороде, встречал корову, что-то закапывал, пристраивал и постепенно привык к одиночеству, строжился для порядка («я тебя выпорю!»), но рука не поднималась, только порой неделями не разговаривал с ней, сидел вечерами у соседей, чаще всего у Никиты Ивановича.
«Ты бы ей поднес раза два под глаз, — советовали мужики. — Она тебя за тряпку считает».
Читать дальше