— А ну, выбрасывай!
И вот тут-то и произошло чудо. Знаменитый бас поднялся на крышу вагона и запел «Дубинушку». Потом он спел «Вдоль по Питерской». И страшный для «мешочников» комиссар растрогался и отменил приказ.
На станцию Ночка мы приехали поздно. Никто, понятно, не спал, разговаривали шепотом, словно боялись разбудить страшного комиссара.
Когда машинист дал сильный, продолжительный гудок, столяр Сидоров шепотом сказал:
— Ну что он горло дерет! Не мог потише…
Моя мать, давно покончившая с религией, перекрестилась и, подняв глаза к потолку, попросила:
— Господи! Пронеси…
А комиссар оказался совсем не страшным: небольшого роста, с худым утомленным лицом. Подошел к вагону и тихо спросил:
— Рабочие?
Пока он при свете керосинового фонаря читал поданный Сидоровым список, двое матросов пересчитывали в вагоне людей и мешки.
— Сколько? — спросил комиссар.
— Тридцать шесть, — ответил матрос.
— Все в порядке, — довольно сказал комиссар. — Пошли дальше…
Сделав несколько шагов, комиссар вернулся и спросил:
— Нет ли у кого случайно аспирина? Порошочка бы три…
Доктор Кац торопливо, с радостной улыбкой крикнул:
— Есть! Есть! Могу дать десять…
Комиссар бережно положил порошки в деревянный портсигар с махоркой на донышке и объяснил:
— Парни у меня заболели. Один все бредит.
Доктор Кац с готовностью предложил:
— Могу посмотреть. Я врач.
Один из матросов повел доктора вдоль поезда. Мы долго видели, как болтался в темноте огонек фонаря.
Вскоре доктор Кац вернулся, сел на край нар и грустно сказал:
— Умер матросик. Аспирин, понятно, вещь. Но тиф есть тиф. Сыпняк. А у них только лепешки из колоба и зеленые яблоки… И там еще трое…
У каждого из нас, кроме ржи и пшеницы, было понемногу муки и пшена. Никто не говорил речи, никто никого не убеждал. Руки сами потянулись к мешочкам с мукой и пшеном. Горстями черпали муку и как величайшую драгоценность осторожно ссыпали в наволочку, предложенную доктором.
Муку относили наш староста столяр Сидоров и ткацкий подмастерье Птицын. Доктор Кац порылся в своем мешке, уложил в клетчатую салфетку весь запас медикаментов, сунул в карман градусник и пошел вперед показывать дорогу.
Наш поезд уходил со станции Ночка на рассвете. Когда наш вагон проходил мимо низкого барака, мы увидели у его крыльца кучку матросов. Они помахали нам бескозырками и крикнули. Они крикнули что-то хорошее, это было видно по их лицам, но мы не расслышали — машинист опять дал сильный продолжительный гудок.
Доктор Кац сидел на своем любимом месте, на втором этаже нар, у окошка, и резал на тарелочке крупное зеленое яблоко.
Домой мы ехали еще дольше. Только в Муроме нас держали неделю — не было паровозов. Двое суток стояли на каком-то полустанке и вместе с другими «организованными» пилили в лесу дрова.
А на другом полустанке мы похоронили доктора Каца. Он умер от сыпняка, не доехав до дома полтораста верст.
В нашем городе нас встретила большая толпа родственников и знакомых. Нас почти уже не ждали, кто-то пустил слух, что наш вагон при крушении раскололся на мелкие куски.
У станционного колокола стояла жена доктора Каца с тремя детьми. Она все кричала:
— Яша! Яша! Где ты, Яша? Выходи скорее, Яша!
Это было почти сорок пять лет назад. Почему я об этом вспомнил сейчас, когда я, так сказать, не у дел, корплю в институте, из которого меня хотят выжить на пенсию? Почему я никогда не вспоминал об этом раньше? Почему? Кто мне сумеет объяснить, почему из моей памяти выскочил голодный комиссар — матрос со станции Ночка, столяр Сидоров, деливший на берегу синей-синей Суры куски поданного нам хлеба, доктор Кац, отдавший все свои медикаменты? А ведь в то время я любил их всех — комиссара-матроса, Сидорова, доктора. Я считал их самыми лучшими людьми на свете. Почему же я забыл о них? А почему сегодня вспомнил? Потому, что потерял зуб, как потерял его доктор Кац?
Старею. Ничего, видно, не поделаешь, старею. Может быть, мне и впрямь пора на пенсию? Но мне еще нет шестидесяти. Почему же я так устал? Почему я все думаю о том времени, когда меня не будет? Может быть, я схожу с ума? Только этого еще не хватало.
Я не сказала сыну, что приходил Силантьич. Человек он хороший, но я не совсем поняла его поведение на этот раз.
— Он сам, Катя, во многом виноват. И на собрании глупо себя вел, молчал, ничего не объяснил… Конечно, его здорово дружинники подсекли, особенно Соловьев. «Мы, говорит, вахту несем, а он со своей милой». Засмеялись, понятно… Кожухова туману напустила: «Индивидуалист!» Телятников его совсем добил: «Заносчив! Талантов никаких не проявил, а держит себя выше Гагарина!» Опять смех. Надо было по-хорошему выступить, все объяснить, рассеять этот туман, а твой Николай насупился и молчит.
Читать дальше