— Знаете, в чем ошибка, — Самсоныч поднимает голову, усталый, задумчивый. — Видимо, не с того конца зашли. Ведь было сказано держаться правой руки. Шурин дом где-то напротив.
Не выходит из головы озлившийся мужчина с ружьем. Вломились в чужую семью, напакостили, подвели незнакомую женщину. Он сейчас сидит, звереет, допрашивает, а она плачет, просит, оправдывается. Жалко женщину, жалко, да ведь пройдет месяц-два и она забудет, успокоится, она-то знает, что чиста. А мужик? Даже если завтра наберемся храбрости, придем, мужик выслушает, если, конечно, станет слушать, и может быть, поверит нам, но червячок сомнения теперь вечно будет при нем. Выходит, мужик пострадал больше всех. Я подумал: а ничего, пусть, это ему вроде наказания за то, что стрелял в людей.
Вот уже и полночь. Вывалила в центр звездного неба луна, мягкая, текучая, как тающий круг сливочного масла, и воздух весь зажелтел, а песок окрасился в голубое. Я думаю: вот сейчас подошел мой поезд Харьков — Владивосток и проводница тетя Галя, хозяюшка моя, ангел-хранитель, с тревогой оглядывает пустой перрон, меня нет, она теперь будет думать всякое. Ладно, сяду завтра в самолет и встречу поезд в Иркутске. Я восьмой год живу у тети Гали. Зимой веду на стеклозаводе кружок юных художников, а летом катаюсь в поезде, помогаю хозяйке. Иногда от скуки хожу по вагону, знакомлюсь с народом, слушаю дорожные байки и сам рассказываю, а то и рисую карандашные портретики на ватмане, и однажды тетя Галя со смехом заметила, что ты, Георгий, не иначе, как купейный художник. Словом, живу, хлеб жую, зачеркиваю годы. А ведь хорошо начинал: работал в аэропорту, молодой, веселый, толсторожий, а потом — глупая неосторожность, больница, операция и ранняя пенсия, о которой в мои тридцать пять лет стыдно думать, а тем более рассказывать. Например, Кольке я соврал, что работаю в художественной галерее, и он сдержанно, сожалеюще, похлопал меня по плечу.
— Ах, Коля, Коля, божий человек, — Самсоныч вздыхает.
Нас разделяет костер, скромный, приниженный, и кажется, что пламя лижет землю, стесняясь взметнуться ввысь. Мне лень шевелиться, и я прошу Самсоныча, чтоб походил, поискал щепочек, а он резонно отвечает, что для этого стар.
— Все в нем как-то вперемешку… Матушка его, Анна, говорят, была красивой. И умной, начитанной. Что хотите, единственная дочка директора комбината! А вот отец… Он пришел из глухой деревни с лопатой в руках. Язык толстый, глаза сонные, кривоногий… А чем ее взял?.. Раз в неделю он выбирался из котлована, шел смотреть на рыжего младенца, ему разрешали приходить в директорские апартаменты раз в неделю… Он снимал сапоги… Вернее сказать, он скидав ал сапоги… И по ковровой лесенке шел вверх, вверх… Теперь вот Коля хвастает, что много может. Что-то, конечно, Коля может, я не спорю… А не глубоко, не глубоко. Думаю, оттого, что мало матушкиной крови.
— Ерунда, здесь вы себе противоречите.
— Ну-у, котлован — не та глубина.
Мне, помню, бабушка рассказывала, что всякими правдами-неправдами, уговорами, насмешками землекопа сплавили в свою деревню. Колька жил с матерью до пяти лет. Мать умерла, сильно простудившись. Приехала деревенская бабушка, пожила неделю в апартаментах и забрала малыша. Я хорошо помню Колькиного отца, Федора Кирилловича, маленького, с тонким голосом, с жалкой и искательной улыбкой, когда смотрел на людей, будто бы он жил и думал, что у всех под подозрением, Я говорю сердито:
— Я помню Федора Кирилловича, он был душа-человек. Он стремился наверстать: читал классику, учился играть, на аккордеоне. Он и в город переехал, чтобы Кольке дать культуру. Главное: он старался.
Самсоныч останавливает взгляд на моих полуботинках, тупых, в глине и песке, и мне стыдно, что они тупые, в глине и песке. Я замечаю на стариковском лице нечто похожее на удовольствие.
— Молодой человек! — грустно улыбается Самсоныч. — Товарищ вы браток! Что такое — старание? Достарался и я — до счетной конторы. А есть люди! Они рождаются с размахом — размах старанием не достичь.
И ведь вроде злюсь на старика и не хочу его жалеть, а как-то само собой жалеется. Вижу, он хоть и в куртке, а нависает над костром, сует в него посиневшие руки. Я набрасываю плащ, думаю, что он откажется, нет, виновато улыбается и кутается, а помолчав, говорит, не скрывая некоторой ехидцы:
— Старание и труд, товарищ браток, скоро все перетрут.
— Как сказал бы Колька: х-ха! Не обижайтесь, Самсоныч, — говорю я, насмешливо улыбаясь, — наблюдаю за вами: вы ни разу не подняли глаза в небо.
Читать дальше