— Олежек, — наморщился Залесский, — оставьте, это ликбез. Я хотел, чтобы вы…
— Не уходите в сторону, простите, — снова возразил Олег. — Вы смотрите на литературу как на профессию…
— А что она есть как не профессия?
— А я смотрю как на жизнь.
— А разве профессия не дело жизни?
— Но как-то не так. — Олег заметно сник. — Не так как-то. А как, я не могу понять, и зря вы мне внушаете, что мне дано. Дано многим. Сюжетом нынче только ленивый не владеет. И кормятся. И внушили читателю, что это и есть литература.
— Ну орел, ну орел, — засмеялся Залесский с удовольствием.
Олег помолчал, поколотил полешки в камине и вздохнул.
— Я совсем не понимаю, как писать. И новую работу я думаю сделать последней и назвать «Обет молчания».
— Ну-у-у-у! — откинулся в кресле Залесский. — Старая песня, ведь я вам не советовал. А вы не отступились.
— Да! — вновь решительно заговорил Олег. — За обретение потеря, это ясно, а забываем. Была Россия варварской — была цела природа, язык был чист, была народная культура, костюм, кухня, стала Россия передовой — природа гибнет, реки запружены, изуродованы, архитектура рушится, национальная одежда, кухня, да что кухня, культура стала этнографической редкостью, только ансамбли песни и пляски, как ряженые, пляшут перед иностранцами. Вода отравлена, воздух загажен…
— Зло, зло! — одобрительно посмеялся Залесский.
— Не зло, а больно. Спутаны понятия цивилизации и прогресса. Не машины на нас работают, а мы на них. А почему? Человек несовершенен. И чем дальше, тем более несовершенен. А разве может несовершенный человек создать совершенную машину? Нет! И эта гонка техники, науки, ее обслуживающей, пострашнее гонки вооружений. Тело ублажать — вот ваша цивилизация.
— Но почему же это моя? — Залесский начинал сердиться.
— Не ваша, простите, а как бы я ученым и технарям говорю.
— Так и скажите! «Обет молчания», это ведь гордыня, как же тогда с любовью? За что бедных людей на растерзание цивилизации бросать?
— Дойдут до предела и поймут, — упрямо сказал Олег, — поймут, что прогресс в усилении любви и углублении мысли, а не в уничтожении природы. Природу уничтожаем, за это она мстит. Сколько дебилов, сумасшедших, больных, детская смертность огромная. Обет молчания не от гордыни, а от подражания, если хотите, подвигу безмолвия. Писателю лучше на обочине стоять, а не бежать, задрав штаны, за каждой очередной идеей.
— Уж вы-то только за одной бегаете, — поддел Залесский.
Олег поднял на него глаза и примирительно засмеялся. Повернулся ко мне и, вовлекая в беседу, которая обещала быть легче предыдущей, попросил принести дров для камина.
Тут и кофе появился. Чая не было, я не посмел отказаться от кофе и был наказан бессонной ночью. Еще добавилась и взволнованность. Помню, тревога за Олега появилась именно тогда. Тогда я тоже вернулся последней электричкой, загорской, только она шла к Москве, а сейчас от Москвы, тоже последняя.
Я вспоминал тот разговор у камина, а сам невольно думал: зачем мы сейчас-то кинулись, где будем ночевать? Жене не позвонил, волнуется.
И опять вспоминал тот их разговор, уже под кофе и музыку (Залесский поставил негритянские блюзы), разговор примирительный. Залесский показывал прялки, половики, лапти, советовался, где их разместить. «Я же это делаю с любовью, а вы говорите: во мне любви мало», — весело упрекал он Олега и все просил сказать, как же Олег определяет любовь.
— По-моему, — отвечал Олег, — любовь — это чувство, а чувство больше слова, так как не определимо одним словом. Я не могу определить кратко. Даже душа легче постижима, она — совесть, а любовь объемнее. По мудрецам древности, в любви такая полнота чувства, что уже нет места пороку: зависти, гордыне, раздражению, злу, — любовь радуется истине, доверчива, не ищет выгоды, не зазнается, сострадает, она терпелива. Так примерно. Если она эгоистична, не видит ничего, кроме избранного предмета, претендует на него, кричит, как в модной песне, «никому тебя я не отдам», — это не любовь, это опять же только тело…
— Ида, — сказал я, — проснись, приехали.
Я протягивал Иде руку, за которую она держалась в опасных местах. Скоро из-за темноты опасным стало всякое место, и Ида уже не выпускала моей руки. Пальцы ее согрелись в моей ладони и расслабли.
Пошли слева и справа высокие заборы. За несколькими полаяли собаки. Но огней почти не было. Наконец я увидел верный признак — столб с лампочкой, неподалеку магазин. Вот и поворот в тупик. Вот и крашеный забор, вот и табличка на нем: «Дом не сдается». Этой фразой Илья Александрович гордился. «Мой дом — моя крепость, — говаривал он, — а крепость не должна сдаваться».
Читать дальше