— Вы все в обморок упадете, — измывалась Лидка, — я даже не знаю, говорить мне или не говорить.
Расколоть Лидку можно было только одним приемом, не спеша, чувствуя, когда Лидка для этого созреет. Лучше всего этим приемом владел Колька. Он откидывал со лба соломенные стрелки волос, тихонько, с каким-то наглым сапом присвистывал через передние зубы и говорил, глядя на нас:
— А что она когда знала! Врет все и не кособочится.
— Вру? — Лидкино лицо озарилось победной улыбкой. — Ах, вру?! Ее мать, — Лидка воткнула в мою грудь палец, — замуж выходит.
Я помертвела. Ося, Колька и Миша-маленький, не сходя с места, отодвинулись от меня. Я стояла окруженная плотной стеной стыда и позора. То, что все сразу поверили Лидкиным словам, не давало мне права сомневаться. Так оно все и было, как сказала Лидка. За кого выходит мать замуж, что в том плохого — меня не интересовало, весь ужас исходил от неведения, что должны делать дети, когда их матери выходят замуж.
— Она тебе ребенка от мужа выродит, — сказала Лидка, — нянчить его будешь, пеленки стирать.
Эта угроза кое-что проясняла. На самом дне глубочайшей ямы можно найти силы и посмотреть вверх. Там, наверху, небо и люди, надо только найти силы, чтобы тебя услышали. И не просто докричаться, а объяснить, доказать, вырвать свою правоту из этой ямы и вытолкнуть ее наверх.
— Буду нянчить! — сказала я, в упор глядя на Лидку, да так, видно, сказала, что стена между мной и Осей, Колькой и Мишкой-маленьким рухнула, рассыпалась в прах. — Всех людей нянчат, когда они маленькие, и в пеленки заворачивают…
В минуту душевных потрясений высшая мудрость иногда постигает всех без разбора: и больших, и малых. Лидка напрасно квакала, изображая, как плачут в пеленках младенцы, ничего в том стыдного и смешного уже не было.
Мы уезжали ночью. Во двор въехала грузовая машина. Люда, Наталья и мать погрузили в нее чемодан и узлы, меня посадили в кабину, и машина тронулась. Я проснулась уже на новом месте, на клеенчатом диване, с которого сползла простыня. В комнате, серой от рассвета, пол был застелен газетами, возле высокой кафельной печи стоял зеленый чайник. Он был тяжел, я легла возле него на пол, наклонила и потянула из носика. В чайнике было какао, неизвестный доселе напиток, прекрасный, как начавшаяся новая жизнь.
Во вторую комнату вела большая белая дверь. Она бесшумно распахнулась под моими ладонями, на широкой кровати спали мать и отчим. На стуле у изголовья висела гимнастерка отчима с красными петлицами и одной темно-красной «шпалой» на каждой. Я никогда не спала вместе с матерью, когда мы жили вдвоем, но тут бесстрашно взобралась на высокую кровать и легла, не разбудив их, между ними.
Утром мы с матерью отправились пешком из военной части, где был наш новый дом, в город, чтобы подсобрать мелкое барахло и вымыть пол. Дорога была длинной, мы шли не спеша, мать учила меня, как вести себя в новой жизни.
— Ты ему не родная, ты должна это понимать. А ты не понимаешь, залезла в постель. Ты должна, особенно первое время, быть как мышь, чтобы не видно, не слышно. Хочешь, я тебя на пару недель к Люде пожить устрою?
— Хочу.
Мать остановилась.
— Тебе здесь не понравилось? Ты его не любишь?
— Я с Людой в нашей комнате жить хочу.
— А хочешь, я тебя в деревню пожить отправлю?
— Не хочу. Отправь меня куда-нибудь с Людой.
Гордость ничью жизнь не сделала более легкой, более счастливой. Уж если она вмешивалась, жди, что будет хуже. Так оно и получилось. Мать договорилась с Людой, что я поживу несколько дней у нее.
— Она сама просится, — сказала мать Люде. — Ты поживи с ней, пока мы устроимся. Там еще полы после ремонта не просохли.
Все во мне сжималось от горя — просторные комнаты с газетами на полу, чайник с какао возле кафельной печки отодвигались и меркли, как врата потерянного рая. Но гордость, маленькая, только что народившаяся, уже жила и брала то, что ей положено.
— Может, ты передумала? — спросила мать, недоумевая и, наверное, страшась моего нового состояния.
— Нет. Я хочу с Людой.
Но сначала в то утро мы пришли домой, в нашу пустую бедную комнату. Стол без клеенки, выставивший свои обглоданные мослы, кровать с тусклым никелем шариков, плита, за которой я спала на бабушкиной перине, — все это глядело с таким укором, с каким смотрит все брошенное. Мать сходила в сарай, сняла замок, принесла оттуда плетеную корзинку с приставшей на дне шелухой лука. Я вычистила эту корзинку и, пока она мыла пол, складывала в нее карандаши, катушки с нитками, узелки с липовым цветом, зверобоем, оставшиеся после бабушкиных приездов. У порога лежала горка отслужившего тряпья и обуви. Мать вымыла пол и, не нагибаясь, скинула с ног старые без шнурков ботинки. Они со стуком легли рядом с горкой старья. Потом она босиком отправилась выливать в канаву за сараем грязную воду и вернулась с амбарным замком, из которого торчал ключ. Огляделась, сняла с гвоздя свое зимнее выношенное пальто и положила на стол, рядом с замком. Я складывала в корзинку, в которой оставалось еще много места, пустые бутылки, вытирая с них пыль мокрой тряпкой. Одна бутылка была из-под керосина, я отставила ее в сторону. Мать поглядела на корзинку с темно-зелеными бутылками, покачала головой:
Читать дальше