Рассуждения Довгаля показательны для духовной атмосферы романа. Они выражают мечту о новой нравственной норме человека. Норме небывалой и необычайно высокой, поскольку в ее основе принципиально иные измерительные категории.
Старик Власихин во время суда над ним высказывает поразительно глубокую мысль: «От большой беды уходим. И да-алеко еще от нее должны уйти, чтобы она к нам вновь и еще сильнее не пристала! Все должны наново переменить, всю свою жизнь. Сможем ли? Одно знаю — другого исхода нынче нет!»
Он имеет в виду не только ту беду, что ощетинилась колчаковскими штыками вокруг Освобожденной территории, но и ту, что — в самих себе, так называемые родимые пятна прошлого. Пятна живучие и не вдруг поддающиеся искоренению. Взять, к примеру, начальника главного штаба Соленой Пади Ивана Брусенкова. Нет никаких сомнений в его ненависти к старому строю, к эксплуатации. Он весь — сплошное отрицание. Отрицание богатства, собственничества, рабьей покорности. Но и не только этого, Брусенков отрицает прежнюю жизнь целиком, без разбора. Он ставит на одну доску капиталиста и балерину, буржуазную культуру и великие духовные ценности прошлого, продажную, пресмыкающуюся перед сильными мира сего интеллигенцию и интеллигенцию, интеллигентность вообще. Он одержим стремлением разрушать, разрушать безжалостно, до конца, не считаясь с потерями. И если что-то в жизни было «не тем», Брусенков готов уничтожить самую жизнь, целые народы обвинить в недостатке решимости и сознательности: они, мол, сами виноваты, что их миллионами угнетают. Он призывает торопиться делать революцию, «пока горячо, пока не остыло, пока мы на жертвы готовые на любые, а капитал всей опасности не осознал».
Однако торопливость его — от неверия в массы, от страха, что буржуазия, осознав опасность, сможет подачками развратить их, сбить революционное пламя. Вот и спешит он подливать масло в огонь, обрекать на гибель тысячи, не считаясь даже с утратой завоеваний: «пусть белые придут! Пусть порушат нас! Это что будет значить? А то и будет, что война наша с мировым капиталом еще жестче сделается. Еще больше массы поднимутся и осознают свое великое дело!» Интуитивно, по собственной догадке подходит Брусенков к тем неведомым ему теориям, что проповедовали в начале гражданской войны да и сейчас еще проповедуют пресловутые левые р-революционеры. Ведь помним же мы, к чему призывали эти левые в горькие дни Брестского мира: «В интересах международной революции мы считаем целесообразным идти на возможность утраты Советской власти, становящейся теперь чисто формальной». «Тактикой отчаяния», настроением «глубочайшего, безысходного пессимизма» назвал тогда Ленин такие подстрекательские призывы.
Я не провожу здесь строгих параллелей и далек от мысли об исчерпывающих аналогиях. Важно иное: перед нами не придуманная, не пересаженная из другого периода, а характерная для своего времени фигура. И что самое парадоксальное — методы Брусенкова, этого яростного отрицателя старого, скопированы со старого же, с волчьих законов мира эксплуатации: «А держится все на том, кто кого сильнее, кто из кого крови больше может выпустить, кто ее не боится этой крови. Это и в большом и в самом малом».
При таком взгляде на вещи герой и во власти видит не более, чем узду, средство принуждения. Слова о счастье, ради которого льется кровь, воодушевление созидательными целями — все это — пустые сантименты: «Учение им нужно, и учение без пряника — вовсе другой мерой!» Просто диву даешься, сколь глубоко усвоил этот человек «классические» приемы буржуазной политики: и склонность к демагогии (одно дело митинг, другое — практика), и привычку к единоличным решениям, и дипломатию интриг, и пренебрежение к действительным интересам масс, и высокомерие по отношению к ним: «Власть — она не для уговора, она — опять же для власти…— внушает он на совещании руководителю Луговского штаба Кондратьеву.— Это здесь место говорить по-интеллигентски. А дома у себя? Знаю, какой ты интеллигент у себя в дому! Там тебе известно, что нам, мужикам, уговоры — тьфу! Что есть они, что их нету!»
Фанатичный в своем служении «чистой», оторванной от бытия реальных людей идее, Брусенков не в состоянии понять тех, кто воюет с мыслью о счастье живущих: Мещерякова, Петровича, Довгаля. В любом проявлении человечности, доброты, в уважении интересов труженика чудится ему смертный грех. Грех утраты революционности, шатаний, предательства. Подозрительный, замкнутый в себе, озлобленный Брусенков едва ли не в каждом видит колеблющегося, а то и потенциального противника. Он усложняет систему управления в Соленой Пади, чтобы все нити сходились к нему, устраивает слежку, провокации, заговоры. «Почему это — не можешь ты без врагов,— удивляется Мещеряков,— нужны они тебе, как воздух. И что бы ты делал посреди одних только друзей — угадать невозможно!»
Читать дальше