Ратмир вышагивал все так же целеустремленно, и все так же раскачивалась из стороны в сторону его гордо откинутая голова. Алёша тяжело опирался на палку. Они по–прежнему бурно спорили, но до рукопашной не доходило — повзрослели. О женщинах Ратмир говорил лихо, но теперь уже Алёша не краснел от его слов, а лишь насмешливо гмыкал.
Лукашов отмалчивался. У него было ощущение, что сам он вырос, возмужал, а они со своей бессильной дружбой–враждой друг к другу, с неистребимой страстью к домино и жестокой болезнью, с затаённой обидой на мир, который отнесся к ним так несправедливо, навечно застряли в несытом послевоенном детстве. Ему было неуютно с ними. Неловкость испытывал он за свое здоровое тело и удачливую, так много сулящую ему жизнь; в детстве такого не было. И тогда‑то, наверное, впервые явилось ему это воспоминание, которое после уже не покидало его. Не преследовало, не терзало изо дня в день, но вдруг, навсегда, казалось, похороненное в памяти, вспыхивало, и деться от этого было некуда. Он видел себя, по–воровски затаившегося у окна с ситцевыми занавесками, видел забор, слепленный из ржаных спинок от кроватей, поредевший жасмин и красные осенние листья кручёного паныча, а за всем этим — две уродливые фигуры, неотвратимо приближающиеся к парадному.
Стучал Ратмир — громко и нагло, барабанил. Не дожидаясь ответа, толкал дверь — знали, что Лукашов один: мать ца неделю срочно уехала к своей одинокой сестре, которой сделали операцию.
Хозяйствовал Лукашов сам. Мать оставила денег из расчета рубль в день, десять по–тогдашнему, и немного продуктов. Раз в сутки, по пути из школы, заходил в столовую, деловито выбирал что подешевле, но калорийное (это мать так наказывала — «калорийное»: не компот, например, а молоко, не котлеты, в которых хлеб, а сардельку или рыбу). Завтракал и ужинал дома. Коронным блюдом была жареная картошка. Неправдоподобно, но она получалась у него лучше, чем у матери. Или так казалось ему, поскольку готовил сам? Чистил медленно, но очень аккуратно, стараясь потоньше срезать кожуру: картошки в тазу под кухонным столом оставалось не так уж много. Затем тщательно мыл в двух водах, нарезал тонкими ломтиками и жменями вываливал их на раскаленную сковородку. Картошка звонко шипела. Глотая слюну, осторожно помешивал румянящиеся дольки.
Терпения требовал от мальчика этот сложный и непривычный ему технологический процесс: почистить (самое трудоемкое!), нарезать, вымыть, а затем бдительно следить, чтоб не подгорела. По примеру матери, накрывал сковороду крышкой: меньше масла уходило.
Но вот все готово, он медлит в предвкушении вкусной еды, режет хлеб, и в этот момент — бесцеремонный стук в дверь. Не успевает ответить, как на пороге возникают двое; Ратмир — первый. Не позже, не раньше, а тютелька в тютельку — будто на расстоянии чуяли аппетитный запах. Лукашов давал им по вилке, ставил сковороду посреди стола, снимал крышку. Оба бормотали что‑то, отказываясь, но в глаза ему не смотрели, неуклюже топтались и при всем своем внешнем различии становились вдруг фантастично друг на друга похожи; горбатый Ратмир, казалось, начинал хромать, а у Алёши вырастал горб.
Неуверенны и косноязычны были их целомудренные отказы: боялись — вдруг поверит, что они и впрямь сыты. Какое же трудное было время, ужасался теперь Лукашов, если из‑за ничтожной картошки разыгрывался такой спектакль — с недомолвками, с психологическими нюансами. И кем! — подростками, детьми. Моему сыну, думал Лукашов, этого не понять. И слава богу!
Первым уступал Ратмир. Подпрыгивал, усаживался на высокий для него стул. Алёша по инерции бормотал что‑то, но уже совсем невнятно, тоже садился, и неясное лицо его розовело, как в минуты, когда горбун рассуждал о женщинах. Ратмир ёрзал и раскачивался на стуле, норовя приблизить его ближе к столу, а лицо оставалось независимым и гордым. Смеялся, небрежно рассуждал о чем‑то. Притиснувшись наконец вплотную к столу, брал вилку, и тогда Алёша тоже брал, но раньше — никогда.
Ели все трое нежадно, неторопливо, без видимого аппетита — как бы между прочим. С интересом говорили о чем‑то, вилками же работали будто по рассеянности, даже будто не замечая этого. И тем не менее с самого начала устанавливалась очередность, которую и гости и хозяин блюли свято. Никто не осмеливался тыкнуть вилкой два раза подряд. Брал хозяин, потом — гости и жевали, медлили до тех пор, пока он снова не брал. Цикл этот повторялся с непоколебимой последовательностью, а разговор бежал себе — умный лёгкий разговор трех увлеченных беседой мужчин. Друзья по детдому не схлестывались, как обычно, — чинно соглашались друг с другом, иногда возражали, но не грубили, нет. Третьестепенной чушью выглядели теперь все их принципиальные разногласия.
Читать дальше